Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий
Шрифт:
Кто их знает, у забора Злого духа или вора Окликали петухи? Но взошли лучи багряны, И на росные поляны Скот выводят пастухи. Под напевами свирели, Затихая, присмирели Холмы, рощи и поля, — Но обманчивая тихость Затаила злость и лихость Изнурительного дня.

Тем временем Ходасевичу исполнилось 50 лет. Дореволюционная традиция предусматривала широкое празднование юбилеев с начала творческой деятельности, а не со дня рождения. Тем не менее писатели-эмигранты по подписке дали 30 мая 1936 года в честь Ходасевича обед в одном из парижских ресторанов; по словам Цветаевой, которая подарила Владиславу Фелициановичу блокнот «с пожеланием писать стихи», она встретила там «весь Монпарнас»; из старшего поколения пришел Бунин. Естественно, была в ресторане и Нина с Макеевым. По окончании обеда Ходасевич в компании Адамовича, молодого прозаика Василия Яновского и еще нескольких молодых авторов отправился, как обычно,

на Монпарнас — играть в бридж.

Из печатных изданий дату заметили лишь в журнале «Наш Союз» — органе «Союза возвращения на Родину», проплачивавшемся и курировавшемся НКВД. Статья была менее враждебная, чем можно было ожидать: «возвращенцы» вспоминали, что некогда юбиляр был близок с Горьким и симпатизировал советской власти, но, «сделав разбег для прыжка в иную — большую жизнь, Ходасевич задержался на полдороге, а задержавшись, свалился под бременем своего „я“, снова упал „в себя“ и одновременно в эмиграцию. Падение было страшное, стремительное, на самое дно, в „возрожденческую“ трясину» [724] .

724

Сикорин Д.Эмигрантские судьбы. Владислав Ходасевич. К пятидесятилетию поэта// Наш Союз (Париж). 1936. № 5–6. С. 22.

4

Между тем в отношениях Ходасевича с советской властью и «эмигрантским болотом» как раз в это время все было непросто.

О непростоте этой свидетельствует уже цитировавшееся его письмо Берберовой от 21 июня 1937 года, начинающееся так: «Это ты, милый мой, уезжаешь не чихнув, — а я-то бы с тобой простился. Однако ставить вопросы в этой плоскости весьма преждевременно. Действительно, своего предельного разочарования в эмиграции (в ее „духовных вождях“, за ничтожными исключениями) я уже не скрываю; действительно, о предстоящем отъезде Куприна я знал недели за три. Из этого „представители элиты“ вывели мой скорый отъезд. Увы, никакой реальной почвы под этой болтовней не имеется. Никаких решительных шагов я не делал — не знаю даже, в чем они должны заключаться. Главное же — не знаю, как отнеслись бы к этим шагам в Москве (хотя уверен „в душе“, что если примут во внимание многие важные обстоятельства, то должныотнестись положительно). Впрочем, тихохонько, как Куприн (правда, впавший в детство), я бы не поехал, а непременно, и крепко, и много нахлопал бы дверями, так чтобы ты услышала» [725] .

725

СС-4. Т. 4. С. 529–530.

Задумаемся: Ходасевич, который многие годы был пламенным борцом с «возвращенчеством» и «большевизанством», который сотрудничал в самой правой из солидных эмигрантских газет, в разгар большого террора признается, что всерьез размышляет о возвращении на родину! Чтобы понять этот парадокс, необходимо осознать всю толщину, непроходимость стены, отделявшей к этому времени эмиграцию от метрополии. Из-за этой стены многое виделось иначе. Ходасевич к тому же судил о советской реальности в основном по литературным журналам, газеты попадали ему в руки редко. Общее впечатление его в 1930-е годы было безотрадно. Но были и важные нюансы.

Процесс затягивания гаек в Советском Союзе был, начиная, по крайней мере, с 1923 года, неуклонным, но неравномерным. Были периоды «микрооттепелей», и часто ужесточение политики в одной сфере сопровождалось временным смягчением в другой. Ходасевич не мог не обратить внимания на разгром РАППа и изменение отношения к «попутчикам» накануне и во время учредительного съезда Союза советских писателей, как и на то, что в советских журналах опять стала появляться какая-никакая лирика, а не только рифмованная публицистика. Даже антиформалистическая кампания 1936 года чем-то ему улыбнулась — в печати обличались былые стихи лефовцев и конструктивистов, и Гулливер удовлетворенно отмечал: «Когда мы, грешные, над такими стихами смеялись, нас называли рутинерами, белогвардейцами, врагами человечества, а то и похуже» [726] . Чем сильнее разочаровывался Ходасевич в эмиграции, тем сильнее был соблазн увидеть во всем этом признаки того, что худшие дни в советской литературе позади, что началось медленное возвратное движение.

726

Возрождение. 1937. № 4095. 13 августа.

К середине 1937 года многие из наиболее одиозных советских критиков — Леопольд Авербах, Николай Свирин, Ефим Добин, Георгий Горбачев, Иван Гронский, Илларион Вардин (Мгеладзе) — были «отстранены от литературы». У Ходасевича это вызвало если не энтузиазм, то осторожную надежду. Правда, вскоре он убедился, что «травлей Авербаха и прочих „троцкистов“ заняты сейчас такие же литературные незнакомцы, как они сами. <…> Голодные бездельники спешат вытеснить напитавшихся, чтобы занять их места» [727] . Однако же это была не холодная констатация факта. Ходасевич тут же прибавлял: «Советская литература нуждается в глубоких внутренних реформах, которые не могут быть заменены никакими персональными перетасовками, смещениями и другими мерами. К вопросу о том, как подобные реформы могут быть проведены в существующих условиях, мы еще надеемся вернуться». Это явно слова человека заинтересованного, не стороннего. Где же он собирался обсуждать эти реформы — на страницах газеты, для которой вся советская Россия со всей своей литературой была зловредным мороком, подлежащим упразднению? Или он сам собирался каким-то образом участвовать в этих реформах, рассчитывая, что сталинский режим «примет во внимание многие важные обстоятельства», а именно, что враги писателя Ходасевича оказались врагами советского народа?

727

Возрождение. 1937. № 4095. 13 августа.

Поразительный памятник этих настроений — некролог Евгению Замятину, напечатанный в «Возрождении» за 10 апреля 1937 года (№ 4072). Поэт-эмигрант ставит в заслугу советскому гражданину Замятину то, что тот, покинувший отечество, не общался с эмигрантами, не сотрудничал в их прессе и умер в нищете: «Его несчастье заключалось в том, что он не дожил до тех, быть может, уже недалеких дней, когда в советской России кончится лже-революционное мракобесие,

с которым он боролся. Теперь, когда его уже нет, в самом СССР должны бы призвать к ответу тех „критиков“, которые выпихнули его за границу, лишив страну — честного человека, а литературу — талантливого работника». Ходасевич как будто проецировал судьбу Замятина на себя — десять лет назад, и завидовал его стойкости. Но он смотрел на ситуацию как будто «изнутри» советской литературы, что прежде было невозможно.

Не будем осуждать поэта, который издалека принял окончательное и кровавое торжество черно-красной сотни за предвестие ее поражения. Вскоре его иллюзии рухнули. Статья Ходасевича «О советской литературе» — мрачный постскриптум к десятилетним наблюдениям Гулливера: «За советской литературой становится невозможно „следить“, потому что следить в ней уже не за чем». В обществе, претендующем на достижение всеобщего счастья и всеведения, художнику места нет. «Кроме славословия, поскольку последний идеал еще не достигнут, советский писатель может заниматься „выкорчевыванием проклятого наследия“, исправлением „маленьких недостатков механизма“ и проклятиями по адресу „врагов народа“. Но и тут, всеведущий среди всеведущих, не может он сказать ничего нового, да и говорить, в сущности, не стоит, потому что заранее известно, и никто сомневаться не смеет, что наследие будет ликвидировано, недостатки исправлены, а троцкисты и бухаринцы расточатся, как полагается демонам» (Возрождение. 1938. 20 мая).

На первый взгляд — очередное полемическое преувеличение. Но в оценке основной тенденции развития советской литературы, возобладавшей к концу 1930-х, Ходасевич весьма проницателен: «Происходит скольжение с линии Пушкина, Гоголя, Толстого, Достоевского примерно на линию Надсона, Горького, беллетристов-народников, а там, глядишь, и Мамина-Сибиряка. Весь очеркизм, а за ним пресловутый социалистический реализм вышли из этого скольжения». В такой литературе делать ему было нечего.

Одним из факторов, обусловивших эти метания Ходасевича, стало празднование пушкинского юбилея. В Париже еще в 1935 году был образован по этому поводу Центральный Пушкинский комитет. Программа его работы была широка: издание собрания сочинений Пушкина, установка памятника ему в Париже, проведение разного рода юбилейных мероприятий, из которых самой заметной стала Пушкинская выставка в зале Плейель, организованная рачением Сергея Лифаря. Комитет состоял в основном из представителей «общественности». Достаточно сказать, что председателем его стал видный юрист-кадет В. А. Маклаков (когда-то, лет сорок назад, он был женихом Нины Петровской), а среди трех его «товарищей» был лишь один писатель — Бунин (два других — Милюков и бывший управляющий Министерством промышленности и торговли Михаил Федоров). Ходасевич был одним из немногих специалистов, включенных в Комитет. 6 ноября 1935 года он писал Альфреду Бему: «Дело в том, что в комитете сидит человек сорок, из которых читали Пушкина четверо: Гофман, Лозинский, Кульман и Ваш покорный слуга. Читали его, впрочем, еще двое: Бурцев и Тыркова, — но от этого у них в головах произошел только совершенный кавардак» [728] . Владимир Львович Бурцев, журналист, прославившийся разоблачением агентов охранки, в том числе Азефа, в эмиграции занимался пушкинской текстологией. Об уровне его квалификации свидетельствует следующий факт — Владимир Львович призывал печатать известную строку «Памятника» так: «Жив будет хоть один поэт», ибо слово «пиит» устарело. Ариадна Тыркова-Вильямс, деятельница Партии народной свободы, в эмигрантские годы выпустила двухтомную биографию Пушкина, которая переиздается и поныне — однако Ходасевич и ее ученость не принимал всерьез. Не очень высоко оценивал он и пушкиноведческие познания включенных в Комитет коллег-писателей, среди которых были Цветаева, Адамович и Гиппиус.

728

Цит. по: Толстой И.Ненужный Пушкин // Русская жизнь. 2007. № 17. 21 декабря.

Как могла выглядеть работа такого комитета? Вот как обсуждалось предстоящее издание собрания сочинений Пушкина: «Шмелев и Зайцев объявили, что без „Вишни“ они Пушкина не мыслят. М. М. Федоров заявил, что даже те стихотворения, которые Пушкину заведомо не принадлежат, но к которым „мы привыкли, как к пушкинским“, — должны быть включены. Милюков сказал: „Не печатать же полностью какие-нибудь ‘Повести Белкина’: довольно и парочки“. Самый вопрос о принадлежности Пушкину тех или иных вещей он же предложил решать по демократическому принципу — большинством голосов» [729] . Ходасевича, с его тогдашней нервозностью и болезненным отношением ко всему, что связано с Пушкиным, эти бесплодные заседания диких в пушкинистике людей доводили до бешенства. Бему он признавался, что его все подмывает «предложить, чтобы почтили вставанием память кн<язя> М. А. Дондукова-Корсакова. Боюсь только, что не поймут, в чем дело, да и согласятся» [730] .

729

Там же.

730

Там же.

Ходасевичу принадлежит эпиграмма, в которой обыгрывается все тот же «дондуковский» мотив:

В Академии наук Заседает князь Дундук. Почему такая честь? Потому что ж… есть! А в Париже тридцать шесть!!!

Тридцать шесть членов осталось в Комитете под конец, после всех пертурбаций [731] .

Язвительность Ходасевича проявилась и в его письме от 22 августа 1935 года секретарю комитета Григорию Леонидовичу Лозинскому, брату переводчика Михаила Лозинского и соавтору франкоязычной истории русской литературы; он был одним из тех четырех членов, кто, по мнению Владислава Фелициановича, понимал дело:

731

Н. Богомолов в статье «Юмор Владислава Ходасевича» (Знамя. 2008. № 2) приводит другой вариант эпиграммы:

В Академии Наук Заседает князь Дундук — А у нас их <тридпать> штук. Отчего же их в Европе Стало столько заседать? Оттого, что каждой ж-е Нужно было место дать.
Поделиться с друзьями: