Влас Дорошевич. Судьба фельетониста
Шрифт:
Кто придет на помощь?
И что тут могу сделать я при виде этой в судорогах, под аккомпанемент чахоточного кашля и горячечного бреда догорающей жизни?
Я прошу, я умоляю, пусть другие несчастные не обращаются ко мне.
Я не могу каждый день писать воззваний.
У меня лично нет ничего, и у моих друзей не больше, чем у меня» [310] .
Но когда он тяжело заболел, как же сердечно откликнулся на эту беду его читатель! Амфитеатров с пафосом воссоздает эти сцены «народного отклика» в романе «Девятидесятники», где Дорошевич выведен под именем знаменитого московского журналиста Карпа Сагайдачного: «…не было в Москве ни одной помятой обществом, униженной и оскорбленной человеческой жизни, ни одной падшей, разбитой, оплеванной презрением женщины, которая не прислушивалась бы с волнением к вестям об его недуге, которая не боялась бы и не молилась бы за жизнь этого поэта и друга погибших. <…> Сыпались от неизвестных букеты и кусты дорогих цветов; жаркие письма без подписей рыдали сочувствием желаний и любовью молитв; присылались
310
Московский листок, 1893, № 149.
Этот текст из романа Амфитеатров полностью перенесет в свои воспоминания, естественно заменив фамилию Сагайдачный на Дорошевич. Ну и кое-какие детали уточнит. К примеру, Влас во время болезни жил, оказывается, в гостинице «Метрополь», а не на квартире, как Сагайдачный. В целом романная характеристика Дорошевича как Сагайдачного более размашиста по сравнению с мемуарной, хотя и в последней есть свои заслуживающие внимания оговорки. Но приведем сначала портрет из тех же «Девятидесятников», воспроизводящих, кстати, целую галерею московских типов конца XIX века: «Сагайдачный был человек очень замечательный. Его читала и знала вся Москва. Нищий, почти бесприютный с пеленок, в полном смысле слова дитя улицы, он со временем стал ее поэтом, и улица, гордясь им как плотью от плоти и костью от костей своих, сделала Сагайдачного своим полубогом. Успех его был небывалый, неслыханный, незапамятный в газетном мире. Не было раньше и не повторилось потом. Он занял в Москве амплуа Беранже в прозе: его злободневные наброски, рассказанные странным, лаконическим языком, красиво рубленной новости которого тщетно подражали десятки литературных ремесленников, — его бесцеремонные бритвы-шутки, полные резвого, искреннего, бешено вакхического смеха, проникали и в будуары модных львиц, и в подвалы к мастеровщине. Огромно и буйно талантливый, сверкающий красивою иронией, мастер эффектного слова и романтически разметанной мысли, Сагайдачный, когда писал, пьянел от собственного остроумия. Часто он оскорблял, сам того не замечая…<…>
Пока он писал, он весь становился тем, что он писал. Не он тогда пером, — перо им владело. Это не мешало ему, а наоборот, может быть, именно это и увлекало его, — по чрезмерной, неудержимой страстности, — иной раз, с искренней яростью нападать на тех, чьи интересы он вчера не менее искренно защищал».
И далее Амфитеатров приводит обмен репликами между Михайловским и Дорошевичем, который уже упоминался в изложении журналиста Оршера (О.Л. Д’Ор). Видимо, эпизод этот стал общественным достоянием.
«Вы очень талантливы, Сагайдачный! — сказал ему „сам“ Михайловский. — Жаль, что у вас нет убеждений.
— Напротив, я нахожу, что у меня их слишком много: каждый день новое.
— Вы кондотьер слова! — упрекнули его в другой раз. — Вы меняете убеждения как белье.
— Кто занашивает белье, от того скверно пахнет, — огрызнулся Сагайдачный.
Этот человек, подвижной, как ртуть, мысли и слабой, в трудном детстве и голодной юности замученной, а после успеха избалованной и капризной воли — был глубоко порядочен чувством. Языком он, может, быть, и мог солгать, но и то лишь какою-либо условною ложью общего обихода, — пером никогда. <…> Лицемерить он не умел, никогда не фарисействовал, и демон не внушал ему поддельных удушьевских речей о „честности высокой“, хотя честен он был безукоризненно, а бескорыстен до щепетильности, до мнительности, иногда настолько мелочной, что почти смешной. Но он любил жизнь, любил наслаждение, „пил из чаши бытия“ тем страстнее и жаднее, что смолоду-то хватил уж очень много и голода, и холода, и всякого тяжкого жития» [311] .
311
Амфитеатров А. В. Девятидесятники. Роман. СПб., 1910. С.232–236. В незначительно стилистически измененном виде эти страницы вошли в «рассказы, объединенные под заголовком „Москва“» и представляющие собой «отрывки из бытового романа», который Амфитеатров писал для газеты «Россия». После нескольких напечатанных глав он «должен был прекратить свою работу „по независящим обстоятельствам“» (Амфитеатров А. В. Сказания времени. СПб., 1907. С. 149, 205–210).
Конечно, в мемуарах образ Дорошевича уже видится с некоего холма времени, и потому Амфитеатров позволяет себе большую четкость и определенность характеристики. Говоря о глубокой порядочности своего друга, он считает нужным припомнить, как «много и пестро клеветали» на него и что «он был честнее многих тысяч из тех, которые без склонения этого слова во всех падежах страницы не напишут, десятка фраз не свяжут <…> Не считал себя в праведниках, а потому снисходил искренним человеческим участием, как друг и товарищ, к падению и греху. Все униженное, оскорбленное, страдающее, огорченное, отвергнутое суровою жестокостью и условною взыскательностью общества, находило в нем, будущем авторе „Сахалина“, чутко отзывчивого защитника и друга» [312] .
312
Амфитеатров А. В.
Жизнь человека, неудобного для себя и для многих. Т.1. С.304.Выбор предмета благотворительности иной раз мог возмутить добродетельные души, как это было в случае, когда Влас написал одно из лучших своих обращений в пользу бывшей опереточной актрисы, кокотки, промотавшей свое состояние и оказавшейся на последней ступени нищеты, в сыром углу подвальной квартиры, в чахотке… Но строка из «Нищей» Беранже — «она была мечтой поэта — подайте Христа ради ей» — сделала свое доброе дело. Когда же некоторые из коллег стали ему пенять, что есть, мол, более достойные общественного участия особы, нежели опереточная дива, они получили соответствующий ответ: «Более достойным помогут и более достойные. А уж мне позвольте помочь менее достойной. Надо же, чтобы кто-нибудь и менее достойным помогал».
Как своеобразная фигура московского быта Дорошевич привлекал не только Амфитеатрова-беллетриста. Пожалуй, первым вывел его в художественной прозе под именем присяжного театрального рецензента Власа Михайловича Родошевича (повесть «Певица кафе-шантана») друг юности Прохоров-Риваль. Впрочем, «высокий блондин, даровитый хроникер из начинающих», именуемый ближайшим приятелем «Диогеном за его поразительное уменье примиряться со всеми матерьяльными лишениями, которые так сильно давили этого талантливого малого, по воле судеб попадавшего всегда в те газеты, в которых сотрудникам не платят — где по нежеланию, а где по невозможности» [313] , — фигура в повести Риваля эпизодическая. Повесть была опубликована в газете «Театр и жизнь» в 1885 году, прототипу репортера Родошевича всего двадцать лет. У Амфитеатрова это уже образ более зрелого человека — одновременно и галантно-блестящего и беспощадного льва московской журналистики. Он проводит его не только через «Девятидесятников», но и через другие романы своей художественной хроники «Концы и начала» — «Закат старого века», «Дрогнувшая ночь». Художественная память о Дорошевиче живет и в написанных уже в эмиграции, в 1920-е годы, романах «Вчерашние предки» и «Лиляша». Влас проходит там «иногда под собственным именем портрета, иногда в составе сборного типа журналиста Сагайдачного» [314] . Кстати, под этой же фамилией вывел Дорошевича Георгий Шенгели в своем «романе-хронике» «Черный погон». Но об этом позже…
313
Театр и жизнь, 1885, № 226.
314
Амфитеатров А. В. Жизнь человека, неудобного для себя и для многих. Т.2. С.338.
Возвышая в своих романах образ Дорошевича до «Беранже московских улиц», Амфитеатров, захваченный личностью своего друга, наверняка отчасти преувеличивал. Но популярность Власа к середине 1890-х годов действительно была громадной. И все-таки Дорошевич сам отказался — и весьма решительно — от роли «певца униженных и оскорбленных», когда уведомил читателей, что более не в состоянии писать «воззваний». Миссия журналиста виделась ему в более сложном свете. Тогдашняя московская популярность уже не особенно грела. Он понимал, что должен сделать какой-то новый шаг как профессионал.
Несмотря на «свободы», предоставленные ему после возвращения в пастуховскую газету, Влас чувствовал себя там более чем неуютно. Конечно, давящей была прежде всего атмосфера газетного быта, зажатого цензурными ограничениями. Но и сам «Московский листок», несмотря на то что его редактировал уже сын издателя Виктор, стремившийся, по словам Амфитеатрова, «улучшить, опорядочить газету», не мог вырваться из старых тематических и стилистических тенет. Хотя Виктору Пастухову, которого, кстати, Амфитеатров считал одним из наиболее удачных подражателей Дорошевича, удалось привлечь к сотрудничеству новых людей (адвоката Ф. Н. Плевако, музыканта Н. Р. Кочетова, журналиста Н. О. Ракшанина), но они «казались в газете, даже при постоянной и усердной работе в ней, какими-то чужими и довольно странными гастролерами. Основного родительского, пастуховского духа Виктор истребить из „Листка“ не осилил» [315] . Чужеродно выглядели на его страницах и выступления Дорошевича. Однажды Влас не выдержал, и у него буквально вырвалось сочинение, с вызовом озаглавленное «Вместо фельетона»:
315
Там же. Т.1. С.287.
«Вы требуете от меня фельетона?
Извините, сегодня фельетона не будет.
Вы можете объявить меня несостоятельным, собрать всех московских фельетонистов, учредить конкурсное управление по делам несостоятельного фельетониста В. М. Дорошевича. Вы можете сделать все, что вам угодно.
Я готов указать вам весь свой актив.
Последнее собрание ремесленников, последняя речь Сальникова, последние происшествия на скачках, последнее самоубийство молодого человека, последняя новость об Омоне, последнее падение одного московского редактора и последние дни „Эрмитажа“.
Вот все, что у меня есть.
Я могу платить полтинник за рубль.
— Cher ami, — говорил покойный Дюма-отец одному молодому фельетонисту, — фельетон должен приготовляться, как обед. Сначала легкое вступление, нечто вроде закуски, затем что-нибудь горячее, потом как можно больше разнообразия: немножко дичи, обязательно каких-нибудь новостей, побольше соли, кайенского перца и для финала что-нибудь легкое, воздушное. Не повторяйтесь, потому что два одинаковых соуса в обеде не допускаются. Не заботьтесь о том, чтобы ваш читатель был сыт, но хлопочите, чтобы все было горячо, вкусно и пикантно».<…>