Влас Дорошевич. Судьба фельетониста
Шрифт:
И что же в итоге?
«И вот человек хранит-хранит, сохраняет-сохраняет газету, а потом — глядь! — окажется, что получилась такая дрянь, которой и хранить-то не стоило».
Вот мучительная проблема: как сохранить газету, чтобы со временем она не превратилась в ту самую «дрянь»? Хождение по канату, подобно знаменитому Блондену, путешествовавшему таким образом над Ниагарой, опасно. Сам расшибешься, да еще «немца в мешке», которого тащишь за спиною, погубишь. Есть, конечно, прекрасный способ «сохранить себя» — молчать. Но это больше для профессоров из «Русских ведомостей».
«Молчать — с полгоря для профессора», потому что журналистика для него — побочное занятие. Зато есть кафедра, с которой можно сказать то, что нужно.
«У журналиста иной кафедры нет. Для него молчание в газете не полумолчание, а немота».
И вот получается: Суворин в разговоре с министром фон Плеве «лично» считает, что России нужна конституция, а «Новое время» сохраняет себя, полагая, что «достаточно и приказа по полиции». Поэтому печален день итога, юбилей. Всё есть у Суворина. «Но это всё вроде дачи в Феодосии, в которой он никогда не живет. „Новое время“, с которым он ничего не имеет общего, театр — плохой театр». Кто только не приветствует Суворина в знаменательный для него день! В честь этого события закрывает свои заседания
«Только одного нет на пятидесятилетием юбилее литератора.
Литераторов.
Я не преувеличиваю значения гг. литераторов.
Но когда судят, — хочется видеть в зале лица „своих“.
Без этого суд превращается в казнь».
Через три года Суворин умрет от рака горла. И Дорошевич, многолетний добровольный историк русской прессы, промолчит. Потому что верен латинской мудрости — de mortuus nil nisi bene. А говорить плохо о покойном наверняка не хотелось. Очевиден был уход крупнейшей фигуры в русской журналистике, в общественной жизни. Через два года, шутливо провозгласив, что «фельетонисты должны праздновать свои именины на Вербное воскресенье», поскольку «верба это фельетон русского леса», Дорошевич скажет: «Первым, кто объявил у нас весну, был один из самых блестящих русских фельетонистов А. С. Суворин» [995] .
995
Верба//Там же, 1914, 30 марта.
Память же о Чехове не оставляла его долгие годы. Когда в 1909 году многим обязанный Чехову литератор Н. М. Ежов выступит с источавшим недобрую зависть «Опытом характеристики», Дорошевич напишет сестре писателя Марии Павловне о своем намерении разоблачить клеветника: «Именно теперь будет кстати и следует сказать, кто же был единственный во всей русской печати, сказавший про Антона Павловича дурное.
Именно теперь он будет наказан.
Я долго думал над формой, чтоб она была не только достойна преступления г. Ежова пред памятью Антона Павловича, но — главное — памяти Антона Павловича.
Форма есть. Без грубости, без радости, но больно» [996] .
Трудно сказать, по какой причине фельетон не был написан. Но к Чехову он вернется еще не раз: в мемуарных очерках о Н. Л. Пушкареве, издателе журналов «Свет и тени» и «Мирской толк», в которых начинал Антоша Чехонте, о карикатуристах «Будильника», о последнем, «юбилейном», чествовании писателя на премьере «Вишневого сада» в Художественном театре. Статью, посвященную 50-летию со дня рождения Чехова, он непосредственно свяжет с политической ситуацией в стране. Чехов ждал конституцию, «видел ее близость во всем», говорил многим своим знакомым, что «у нас скоро будет конституция». И хотя «не стоит эта партия такого подарка», Дорошевич, видевший писателя с номером «Освобождения» в руках, не без оснований предполагает, что «душой Антон Павлович Чехов был бы кадетом, тайным кадетом», что, конечно же, было бы «большим преступлением» перед ялтинским градоначальником генералом Думбадзе. 18-го октября 1905 года пошел бы он, «кутаясь в драповое пальто, на набережную взглянуть» на «опьяневших от радости своих хмурых людей». И «был бы выслан из Ялты за тайный кадетизм».
996
ОР РГБ, ф.331, к. 3, ед. хр.12.
Потому и остается только воскликнуть: «Блаженны Симеоны, не дожившие до Сретенья» [997] .
Между тем до Сретения, если иметь в виду переломные события в жизни страны, оставалось немного. Хотя терпящая поражение в войне с Японией, национально униженная, Россия выглядит погруженной в некий «прогрессивный паралич», он видит, как усиливается общее ощущение, что «так жить нельзя» [998] , что страна уперлась в шлагбаум, который необходимо преодолеть. Вот когда поистине бесценной стала роль прессы. Свободной прессы. Газетное слово нынче в цене, но превращенное в рыночный товар оно теряет свой изначальный смысл — быть защитником народных интересов, нести людям правдивую информацию, давать честный анализ событий. Так уж повелось, отмечает он не без горечи, что «на свете все разделено»: «У кого есть идеи, у того, обыкновенно, нет денег. У кого есть деньги, тому в высокой степени наплевать на все идеи. Если же встретится даже счастливая комбинация денег и идей, то, ей-Богу, положение нашей печати до того незавидно, возможность проводить какие-нибудь идеи до такой степени мала, что трудно себе представить, чтобы человек нашел что-нибудь соблазнительное в газете и рискнул бы деньгами. Если на газету и дают деньги, то для проведения каких-нибудь антиобщественных идей. Дают синдикаты, дают промышленники, чтобы иметь „свою“ газету, служащую их интересам <…> И отсюда получаются соответствующие результаты» [999] . А еще цензура… В самом деле: что толку в создаваемой им газете европейского образца, если только обмакнешь перо в чернильницу, как тотчас перед тобой вырастает «призрак в виц-мундире» и грозит пальцем: «Сенсацию произвести думаете-с?» [1000]
997
Чехову 50
лет//Русское слово, 1910, № 13.998
Прогрессивный паралич жизни//Там же, 1904, № 310.
999
Печать//Там же, № 352.
1000
Письмо//Там же, № 324.
Собственно, к «Русскому слову» власть начала присматриваться сразу после перехода газеты в руки Сытина. В октябре 1897 года обер-полицмейстер Москвы Трепов в рапорте генерал-губернатору доносил, что Сытин «предполагает совершенно изменить состав ее редакции и сотрудников, для чего <…> уже начал приглашать в число последних лиц, политически неблагонадежных и известных Департаменту полиции, предполагая даже назначить первым редактором одно лицо, состоящее под негласным надзором полиции. При этом обновленном составе консервативная газета, каковой до сих пор являлось „Русское слово“, перейдет в руки либеральной партии» [1001] . Этим лицом, судя по косвенным данным, должен был стать видный общественный деятель в области народного просвещения, сотрудник издательства Сытина В. П. Вахтеров. Спустя два года Трепов подчеркивал, что сытинская газета превращается в либерально-народнический орган, «который все более и более приобретает читателей в рабочей среде» [1002] . Власть препятствовала росту тиража издания, не давала разрешения на приложения. Изменение облика газеты в связи с приходом Дорошевича и других новых сотрудников, прежде всего Сергея Яблоновского и Григория Петрова, стало причиной того, что Главное управление по делам печати потребовало от Московского цензурного комитета указать редактору Благову «на неприличный тон и хлесткий характер статей, с некоторого времени появляющихся в газете», и предупредить, что «повторение подобных статей повлечет за собой административные меры воздействия» [1003] . Меры не заставили себя ждать. 13 сентября 1901 года газета по распоряжению министра внутренних дел была приостановлена на неделю за публикацию заметки об отъезде Льва Толстого на лечение в Крым. Информация была совершенно невинная, без какого бы то ни было комментария. Но власть опасалась публичного выражения сочувствия писателю, незадолго до того отлученному от церкви. Спустя три месяца по инициативе Д. С. Сипягина и Н. В. Шаховского газету исключили из списка изданий, разрешенных для народных читален и библиотек [1004] . В мае 1903 года председательствующий в Московском цензурном комитете Назаревский советовался с начальником Главного управления по делам печати Н. А. Зверевым: «„Русское слово“, как изволите усмотреть из отмеченного сегодняшнего нумера (133), несмотря на неоднократные замечания, не прекращает печатать аллегорические сказки Дорошевича („Звездочет“. Китайская сказка). Не пора ли сделать газете более сильное внушение?» [1005] Вероятно, этим «более сильным внушением» стал последовавший в октябре запрет на два месяца розничной продажи за статьи (№№ 260, 280), в которых поддерживалась идея развития земства как местного самоуправления, и «вообще за принятие в последнее время газетой нежелательного направления».
1001
Иникова С. А. Газета «Русское слово» и цензура (1897–1917)//Проблемы истории СССР. Сборник трудов Истфака МГУ. Вып.13. М., 1985. С. 247.
1002
Там же. С. 118.
1003
Там же. С. 119.
1004
РГИА, ф.1284, оп.188, ед. хр.390, л.12.
1005
Там же, ф.776, оп.8, ед. хр.847, л. 196.
Как убедить власть, что свободная пресса может быть ее опорой в строительстве сильной России, может наполнить сердца людей «великой, истинной любовью к родине»? Дорошевич прибегает к испытанному приему: публикует якобы полученное им письмо, это ответ на вопрос, почему его автор, журналист, не пишет, не печатается. На самом деле это, конечно же, горячая исповедь самого Дорошевича. Кто виноват в том, что профессия журналиста стоит рядом с первой — древнейшей? Власть? Общество? Сами журналисты? Но он чувствует себя «женщиной, которую всякий раздевал и осматривал:
— А не несет ли она чего под платьем, под рубашкой?
И хоть не сделала она ничего дурного, но каким ужасом и омерзением она полна к самой себе, к своему оскверненному и поруганному телу.
20 лет — 20 лет! — всю жизнь, которую я прожил до сих пор, — я прожил на положении проститутки, которую осматривали в комитете:
— Не заразила бы она кого-нибудь!
И не заразила бы из корысти. Потому что известно:
— Они все из-за пятачка!
И я все это терпел.
Каким же отвращением к себе я полон».
Он обвиняет себя «в терпении». Потому что согласился на эту жизнь «на правах арестанта, содержащегося под стражей», поступился своим человеческим достоинством. Так нужна ли свобода печати этим «исковерканным, зачахшим», потерявшим уважение к себе людям? Но ведь придут, возможно уже близки, иные времена, когда будут во всей полноте востребованы «два величайших дара человека, его мысль и его слово». Он верит: «Настанет время, когда быть русским журналистом будет достойно человека <…>
Сколько новых талантов проснутся при возможности быть честным и искренним.
Ведь героем рожден не всякий. А честным может быть каждый. А честность для литератора — сказать все, в чем он убежден, во что он верит.
Без этого его долг не выполнен. И совесть замучит его.
Так дайте же возможность быть честным не одним героям.
Только дайте.
И вы прославите ваше время, вашу страну. И ваши имена будут гореть алмазами в лучах ее славы, во веки веков» [1006] .
1006
Русское слово, 1904, № 324.