Влюбиться в Венеции, умереть в Варанаси
Шрифт:
Но Ананд покачал головой. Это совсем не то. «Тадж» находится на самой окраине, так что к гхатам придется ездить каждый день, а трафик там ужасный. Единственное место, где стоит останавливаться, это «Вид на Ганг». По его словам, это был один из лучших мировых отелей. Я принял это к сведению, хотя менять отель было уже поздно. Мне захотелось ему что-то противопоставить и тоже чем-нибудь блеснуть, но, прежде чем я успел сказать, что лечу бизнес-классом, Ананд упомянул, что только что купил пару полотен Рэй, одно из которых было размером с ворота гаража.
По поводу уличного движения в Варанаси Ананд серьезно заблуждался. Оно там вовсе не ужасное. Слово «ужас» здесь никак не применимо. Равно как и само понятие дорожного движения.
Поездка из аэропорта в отель прошла нормально. Она была кошмарной, хаотичной и опасной, но в целом ничем не отличалась от других переездов в других странах. «Тадж» стоял посреди тропического парка и был укомплектован кортами для бадминтона и тенниса. Помимо этого я не заметил ничего особенного — просто зарегистрировался, принял душ и переоделся. Мне было не по себе от нарушения суточных ритмов, я был сильно уставшим и голодным, но хотел скорее посмотреть город. Я поел дала [120] и риса — я могу месяцами жить на дале и рисе, и в Лондоне я, собственно, так и жил — в индийском
120
Дал — лущеный горох или чечевица.
121
Фрэнк Ллойд Райт (Wright) (1867–1959) — выдающийся американский архитектор и дизайнер, а также писатель.
— Если хочешь водить машину в Бенаресе, тебе нужны три вещи — хороший клаксон, хорошие тормоза и везение.
Сказано это было как бы между прочим, непринужденным тоном, выработанным в ходе общения с сотнями новоприбывших туристов.
— Я бы еще добавил сюда ремень безопасности, — вставил я.
Это было последнее, что я успел сказать, так как наш водитель Санджай, как вскоре выяснилось, до этого момента просто разминался, отдыхая и собираясь с силами перед лицом грядущих испытаний. Вообще-то я давно привык к безумному дорожному движению в Азии. Я — ветеран перманентных пробок Манилы, локального джихада Явы и полномасштабного безумия Сайгона, но тут было что-то другое. Машины, рикши, тук-туки, велосипеды, телеги, снова рикши, мотоциклы, грузовики, пешеходы, козы, коровы, буйволы и автобусы образовывали одно сплошное стадо. Дикая плотность движения — единственное, что мешало этому табуну пуститься вскачь, сметая все на своем пути. В какой-то момент нас вынесло на круговую развязку — мы поехали по ней в одну сторону, тогда как все остальные спокойно двигались в противоположном направлении. Если бы водителям приходилось выбирать, куда ехать, они бы просто стояли и гудели. Оглушительный хор клаксонов делал это приспособление совершенно бесполезным, но крайне важным для жизни. Улицы были узкие, с выбоинами, перерытые вдоль и поперек, без права первоочередного проезда, без проезжей части, без остановок — вообще без всяких правил. Поток машин был настолько густым, что от того, что стояло впереди, позади или сбоку, вас отделял буквально дюйм. И при этом поток не останавливался. Ни на одно мгновение. Мы продолжали ползти, пропихиваться и проталкиваться вперед. Завидев малейший шанс продвинуться — хотя бы на ярд, — Санджай не медлил ни секунды. То, что в Лондоне грозило бы неминуемым столкновением, здесь давало возможность оценить любезность соседей по дороге. Возможностей таких ни у кого, разумеется, не было, а сама идея любезности не имела никакого смысла, так как единственная — и всеобщая — мотивация состояла в необходимости продолжать ехать. По дороге от аэропорта до отеля Санджай весьма неумеренно пользовался клаксоном; сейчас же, в черте города, вместо того чтобы без конца давить на кнопку, он, похоже, вообще перестал ее отпускать — как, впрочем, и другие водители. В отличие от всего остального, в этом, по крайней мере, был какой-то смысл. Зачем убирать руку с кнопки, если через долю секунды ее снова придется туда возвращать?
По мере углубления в лабиринты города характер дорожного движения снова изменился — оно стало похожим на процессию, особенно когда мы выехали на улицу, ведущую через рынок к реке. Бешеная активность на дороге вскоре сровнялась с хаосом, царившим на обочинах, а потом и вовсе уступила ему лидерство, — крики, гомон и безумные нагромождения суматошной, не замирающей ни на секунду торговли, покупки и продажи, погрузки и разгрузки. Тем временем автомобильная фаза путешествия явно подходила к концу. Все вокруг было чем-то завалено. Всего было слишком много. Все было громким и вызывающе ярким и изо всех сил старалось стать еще громче и ярче, чтобы затмить соседей. Все истошно кричало и вопило о себе. Вещей было так много, и все они так бросались в глаза своей яркостью и громкостью, что было совершенно не понять, что из чего сделано и для чего предназначено. Это была яркость, шумность и крикливость в своем тотальном выражении.
Напор людей, машин и животных в конце концов достал даже Санджая. Наш крепкий и накачанный «амбассадор» мог ехать дальше до скончания века, в том не было никаких сомнений. Для этого ему нужна была только дорога, но дорога, увы, кончилась. То есть она не то чтобы кончилась, но просто перестала быть дорогой. Двигаться дальше было нельзя. Когда я открыл дверь и протиснулся наружу, в уши сразу же ударил дикий шум. Джамалу полагалось меня сопровождать, но я настоял на том, что прекрасно справлюсь без него, и предложил подождать меня тут. После чего влился в поток людей, текущий к реке.
После клаустрофобии улиц зрелище могучего Ганга и раскинувшегося над противоположным берегом неба стало окном в другой, более просторный мир. По обеим сторонам ступеней, ведших к Дашашвамедх-гхату [122] , теснились нищие, размахивавшие металлическими чашами — пустыми, не считая горстки риса и редких монеток. Этим еще повезло — у некоторых не было даже чаш. Впрочем, этим тоже повезло — у некоторых не было даже рук.
За пределами всей этой толкотни словно бы через небольшой океан открывался вид на другой континент, выжженный и пустынный. Словно я прибыл на первый в мировой истории морской курорт, сильно нуждавшийся в ремонте, но не ставший от этого менее популярным. Что бы ни происходило в прошлом в Варанаси, до руин ему было далеко — и всегда будет далеко. Даже если все здания в нем рухнут, он не придет в упадок. Небо над ним было празднично-синего цвета. Флаги хлопали и реяли на ветру. Все полнилось каким-то явственным, хоть и непонятным смыслом, я ясно это ощущал. Повсюду было буйство красок, которые могли заткнуть за пояс радугу. Леденцово-розовый храм уткнулся шпилем в небо, как ракета, чей запуск был отложен на века, но все еще не отменен и даже предрекался в скором будущем брахманами, посиживавшими в теплой
тени грибообразных зонтиков. Чем они были заняты? Открывали древнюю мудрость своим ученикам или просто болтали с друзьями о крикете (Индия только что проиграла в отборочном турнире Южной Африке)? Были они просветленными или вообще не по этой части? Или и то, и другое сразу? Даже фальшивые святые (а Джамал предупредил меня, что многие из них насквозь фальшивы) все равно были подлинными. И все кругом были ужасно дружелюбны. Я стоял тут всего минуту, а кто-то уже пытался пожать мне руку. Впору почувствовать себя знаменитостью или королевской особой, прибывшей с официальным визитом. Правда, как выяснилось, здороваться со мной никто не собирался. Этот тип пытался продемонстрировать мне какой-то вид массажа: он мял мою руку и никак не отдавал ее обратно. Все это время какая-то женщина совала мне под нос свою чашу для подаяния, чтобы я мог понюхать рисинки на дне. Мальчишка тянул меня на лодочную прогулку. Другой же пытался отбить меня у него и зазвать на свою лодку. Я был тут самым высоким, возвышался над толпой, словно радиовышка, транслируя на всю округу, что я только что прибыл в Варанаси, вообще впервые в Индии и меня можно брать голыми руками. Я был легкой добычей, простаком, ясной мишенью — хочешь на лодке катай, хочешь делай массаж. Я выдернул свою руку и пошел дальше, стараясь выглядеть так, словно я провел тут не одну неделю, насмотрелся на прокаженных и вовсе не спешил увидеть, как сжигают трупы на Маникарника-гхате.122
Гхат — спуск к реке, со ступенями или без.
Но именно туда я и спешил — увидеть, как сжигают трупы. (Оказавшись в новом месте, не лишне заняться тем, что тут делают все.) Я уже видел впереди костры. Отсюда они казались совсем небольшими, как на празднике или вечеринке, которая еще не закончилась, хотя пик веселья давно миновал. Я записал в своем блокноте: «Конец дня. Костры в свете солнца у реки. Медленно стелется дым. Люди плывут через дым, через солнечный свет. За всем этим — шпили храмов, один из которых опасно накренен».
Вся эта процедура на Маникарнике — дело сильно трудоемкое, как на фотографиях Сальгадо [123] , где крестьяне копошатся на склоне горы — в данном случае горы настолько выработанной, что она уже перестала быть горой. Тут были огромные штабеля дров, выше некоторых домов, постоянно разбираемые и восполняемые, питающие неутолимую потребность в огне. К гхатам подходили баржи, груженные такими огромными бревнами, что за раз можно было поднять лишь одно или два; поленья стаскивали на берег, тяжелые и могучие, безвольно лежащие на плечах носильщиков, как забитые на охоте звери. Дерево складировали, рубили, взвешивали и тащили обратно к воде, затем снова взвешивали. Для каждой кремации требовалась тонна дров. Тонна — в смысле того, что очень много, а не как точная мера веса в тысячу килограммов. Дым пятнал небо, коптя сгрудившиеся вокруг гхатов храмы и дома. Коровы жевали мокрые ноготки, роясь в пепле, покрывавшем глинистый речной берег. Вода была темной, со взвесью сажи, словно тоже сожженной. Вокруг бродили местные собаки. Горело сразу с полдюжины костров, за которыми присматривали местные работники. Вокруг стояли люди и разговаривали — и все это время поленья таскали туда и обратно, а в огонь тыкали ветками. Как на заре промышленной революции — никакого организованного производства, зато избыток рабочей силы, и все это на службе у смерти.
123
Себаштьяу Сальгадо (Salgado) (р. 1944) — бразильский фотограф-документалист.
Джамал предупредил меня, что фотографировать тут нельзя, но и в целом этикет этого места был мне не ясен: можно ли подходить к кострам, а если да, то как близко? Слева возвышался большой, сильно закопченный дом, с балкона которого взирала на происходящее кучка туристов. Стоило мне взглянуть на них, как мальчишка в линялой футболке с эмблемой «Планеты Голливуд» уже дергал меня за рукав, предлагая туда провести. Как только ты демонстрируешь в Индии хотя бы намек на заинтересованность в том, чтобы что-то увидеть, купить или сделать, кто-нибудь непременно прочтет эти знаки и приступит к воплощению этого желания — ибо что есть интерес, как не желание, которое, в свою очередь, формирует спрос, — в жизнь с целью получения финансовой выгоды. Об этом я узнал позже. Сейчас же мне сказали: «Пошли», — и я пошел.
— Снимать нельзя. Камеры нельзя.
— У меня нет камеры, — заверил я его, давая понять, что я не новичок, не только что с лодки и уж никак не японец. Но все же последовал за мальчишкой во вьетнамках по потемневшим ступеням в пустую комнату с балконом, на котором я видел туристов, которые, однако, успели куда-то подеваться.
— Смотри, — объявил мой проводник, словно отдавая команду, подобную той, когда он сказал «пошли».
И снова я повиновался. Отсюда были хорошо видны костры и река за ними, но никаких тел я разглядеть не мог, лишь кучи бревен, огонь и густую толпу, в том числе и туристов, которые пару минут назад стояли тут, на балконе. В комнате не было никого, кроме меня и мальчишки в голубой футболке, который тоже стоял у парапета, глядя вниз, на гхат. И пары его приятелей, ненавязчиво возникших с другой стороны от меня. Старше него и жестче с виду. Этот дом — хоспис, объяснил один из них. Место, куда люди приезжают умирать. Я кивнул, улыбнулся и снова стал смотреть на реку. Он повторил то же самое еще раз.
— Спасибо, это полезно знать, но сейчас мне и в живых неплохо, — ответил я.
Это была первая изреченная мной на индийской земле шутка. Комментарий по поводу ремня безопасности таковой не был, как, впрочем, и эта сентенция, но после бесконечных «Здравствуйте» и «Нет, спасибо» они приятно разнообразили речь. У говорившего со мной парнишки, выглядевшего странно старым, было что-то не то с одним глазом — вроде бы косоглазие, но не такое, как у всех.
— Это хоспис, — снова сказал он. — Люди приходят сюда умирать. Люди смотрят здесь за людьми, которые приходят сюда умирать.
Я кивнул.
— Сделай пожертвование, — сказал его друг, проясняя ситуацию. Для хосписа атмосфера была подозрительно угрожающей. Я дал им купюру в десять рупий и вновь повернулся к реке.
Труп, завернутый в алый саван, как раз подносили к берегу; процессия плакальщиков что-то пела, протяжно пела и пела какой-то гимн. Слов было не разобрать и понять ничего нельзя. Они опустили тело в воду и… Черт, этот парень с косым глазом — на самом деле у него косили оба глаза, нивелируя друг друга, вот в чем было дело — снова дергал меня за рукав. На этот раз при нем была какая-то старуха, которой тоже нужно было дать денег, так как она была сиделкой, присматривавшей за больными, которые приходили сюда умирать. Я полез в карман и вытащил купюру. Это оказалась сотня рупий — грубо говоря, целое состояние. Я отдал ее и двинулся к выходу. Пять рупий сделали бы их счастливыми; сто превратили меня в мишень. Меня опять тянули за рукав — двое старших ребят и тот, в майке с «Планетой Голливуд». Обнаружилась вторая так называемая сиделка, которая тоже желала получить сто рупий. Инфляция в Индии может быть мгновенной: сто рупий вдруг стали ходовой единицей. Интересно, за что? За то, чтобы уйти отсюда живым?