Влюбиться в Венеции, умереть в Варанаси
Шрифт:
Храм был посвящен Шиве — и сам он был тут, в золотом уборе, всесиний и всемогущий, — но это не означало, что в нем не найдется места прочим богам и их супругам. Все они тоже были здесь; все разные, все одинаковые, все — одно. Один за всех, и все за одного. Я обошел храм по часовой стрелке. В задней его части, в чем-то вроде тюремной камеры, сидел святой муж со спутанной гривой белых волос и бороды и что-то невнятно бормотал, приглядывая за маленьким огоньком, словно это была хрупкая птичка, которую нужно вернуть к жизни. Он был полностью сосредоточен на пламени и на произносимых им словах. Они звучали не как заклинание, а скорее как его останки, словно он едва мог припомнить слова, заведшие его разум туда, где он сейчас благополучно пребывал, и бессильные вернуть его обратно. Впрочем, у него и не было желания никуда возвращаться. Он бормотал, словно во сне, словно бодрствующее состояние было одной из форм сна, и только те, кто спал глубоко, могли пробудиться к сновидению жизни. Не ведающий о моем присутствии — как, подозреваю, и о своем собственном, — он чувствовал бы себя вполне комфортно и в психушке, и в храме. Он коротал свой век у себя в камере,
Со мной поздоровался мальчишка и спросил, откуда я.
— С Марса, — ответил я, улыбаясь, и пошел дальше.
Я хотел побыть один, но и эта идея не имела никакого смысла. Зачем быть одному, если можно дать ему денег, чтобы он рассказал мне то, что я и так давно знаю? Откуда-то сверху в храм проникал сноп пыльного солнечного света и ложился на стену, высвечивая санскритское изречение. Мальчишка указал на луч, который указывал на священный текст, словно палец читающего по слогам человека, медленно ползущий по странице трудной книги. Я тоже не стоял на месте; мальчишка тащился рядом и чуть впереди, как бы намекая, что это он меня водит по храму. Он называл имена всевозможных богов, втиснутых в маленькие ниши вдоль стен; многие статуи были покрыты свежим слоем киновари или обвиты гирляндами цветов. Белый Вишну из мрамора и серый Вишну из камня обитали по соседству, в усыпанных лепестками святилищах. Трехглазый Ганеша мандаринового цвета жил на улице, в залитой солнцем внешней нише.
Цветы тут были повсюду, в том числе и у меня на шее. В отличие от храма Дурги, пахли они так, как им и полагалось — это был аромат настоящих цветов. Вернувшись внутрь, я дал двадцать рупий старику, который их сюда принес и к которому меня подвел мальчишка — тот, что в один прекрасный день займет его место или уже занял с полвека назад. Все в Индии становилось куда проще, если у тебя была при себе мелочь. Воздух был насыщен запахом цветов и еще более густым запахом благовоний. В храм заходило все больше людей, а вокруг звонило все больше колоколов. Было нереально шумно, как в ночном клубе — изначальный побег от самсары [175] . Мальчишка все еще торчал рядом. Губы его шевелились, но я не слышал ни слова. (Может, так оно и было для глухих? Все равно что попасть в звуковой ураган?) Я дал ему пять рупий, и он оставил меня в покое. Было невозможно разобрать, когда перестает трезвонить один колокол и вступает другой. Если попытаться описать производимый ими шум одним-единственным словом, то это будет слово «гвалт». Да, перезвон колоколов сливался в один сплошной гвалт. И в сердце этого гвалта бил барабан, делая его глубже и сильнее, акцентируя его ритм. В глубине храма, в святая святых, жилистый жрец в белых дхоти [176] размахивал канделябром, вычерчивая в воздухе узоры из огня. По стенам метались и кружились тени. Колокола гремели еще громче, чем раньше, словно источник звука находился у меня в голове. Но, видимо, и это было еще недостаточно громко. Чем громче они звучали, тем больше народу стремилось в них позвонить. Верующие выстроились в два ряда, словно кто-то готов был сорваться с цепи — буйвол? бог? богобуйвол? — и, вырвавшись из мешанины тьмы и пламени, умчаться в немыслимый солнечный свет. Но нет, никто ниоткуда не выскочил; вместо этого нас самих запустили в святилище. Колокола оглушали. А основной грохот, как теперь стало ясно, исходил от механического барабана, который все бил, и бил, и бил. Бум! Бум! Бум! Колокола вконец обезумели, свихнулись, посходили с ума. В святилище, расположенном в самой глубине храма, люди лезли друг на друга, чтобы дотянуться до лингама — глыбы бурого камня, обвитой гирляндами желтых и оранжевых цветов. Рядом снова возник мой самозванный гид и знаками показал, что я должен принести свою гирлянду в дар лингаму. Больше на меня никто не обращал внимания. Все жаждали только одного — дотянуться до лингама, потрогать его. Я бесцеремонно швырнул гирлянду на кучу цветов. От этого жеста, этой лишенной веры пуджи ничего не изменилось, но ощущение, что я нахожусь в самом эпицентре чего-то, было поистине неодолимым, да я и не пытался его стряхнуть. Барабан продолжал греметь. Бум! Бум! Бум! Колокола были расплавленным хаосом гвалта. И среди этого многоголосого рева, среди трезвона и гудения бессчетного числа колоколов обретал форму еще один звук: круглый, сверкающий, растущий, золотой. Аум.
175
Аллюзия на популярные компьютерные игры серии «Escape» (побег).
176
Дхоти — традиционный вид мужской одежды в странах Юго-Восточной Азии, включая Индию; длинная полоса ткани, обертываемая вокруг ног и бедер.
Если и был за все время моего пребывания в Варанаси один эпизод, который мне хотелось бы запечатлеть на пленку, так это случай с обезьяной и солнечными очками. Хотел бы я над ним поразмышлять и проанализировать его получше. Я сидел на террасе, совсем один, и читал даррелловский экземпляр «Индийских дневников» Гинзберга («Влюбленных женщин» я все-таки бросил). Мои солнечные очки лежали на столе вместе с остатками супа и чая, которые я заказал себе на ланч. Я оправился после расстройства желудка и снова перешел с банановой диеты на нормальное питание.
Вдруг о железную кровлю крыши за моей спиной что-то грохнулось, и на мой столик приземлилась обезьяна. Я испуганно отпрянул. Чашка с чаем упала на пол и разбилась. Не зная, что бы ей схватить, обезьяна в итоге выбрала очки и, перемахнув через стену, упрыгала с ними в сторону храма.Радуясь, что меня не пришибли, не покусали и не поцарапали, я подошел к стене, через которую перескочила воровка. Она сидела чуть поодаль, держа в обеих руках очки. На мгновение мне показалось, что она хочет их примерить, но нет, она просто сидела там, сжимая совершенно бесполезные для нее — но не для меня: у них были линзы с диоптриями! — стеклышки. Мы смотрели друг на друга. Обезьяна взяла их одной лапой и помахала ими в мою сторону. Я подумал, что, возможно, в ее голове сейчас родится мысль более сложная, чем все, что когда-либо приходили ей в голову. Она утащила очки инстинктивно, потому что они блестели и лежали на виду. Но она их не украла, как сейчас стало ясно нам обоим: она взяла их в заложники. Бесполезные как вещь, они, однако же, обладали определенной меновой ценностью. Я сделал жест, характерный для статуи Будды: пальцы вверх, ладонь наружу — жест рассеяния страха.
— Подожди, — сказал я ей. — Один момент.
Обезьяна никак не отреагировала. Я попятился назад, в крытую часть террасы, где на подносе с фруктами лежали три банана. Я сунул два из них в задний карман и вернулся к стене, держа в руках третий. Одной рукой я протянул обезьяне банан, готовый тут же его бросить, если она вдруг кинется ко мне. Вторую же я по-прежнему держал возле груди, в мудре, изгоняющей страх. Обезьяна смотрела на мои очки. Медленно и не спуская с нее глаз, я положил банан на разделявший нас участок стены. После чего поднял обе руки, чтобы она могла их видеть — открытые, ладонями к ней. Она не двигалась. Она просто сидела там с каменной физиономией, или правда ничего не замечая — так, с виду было не понять. Я полез в карман, вытащил второй банан и положил его рядом с первым. И снова отступил назад с поднятыми вверх руками. Обезьяна глянула куда-то в сторону и отмахнулась моими очками от назойливой мухи. Потом покачала головой, хотя этот жест мог и не иметь никакого отношения к моему второму подношению.
— Ты все-таки хочешь пойти до конца? — пробормотал я. — Что ж, я больше не бегаю по сортирам, так что ради бога.
Я вытащил последний банан и присовокупил его к остальным, так что получилась целая гроздь. Глядя на обезьяну, я повернулся так, чтобы она увидела, что никаких других бананов у меня в кармане больше нет.
— Это мое последнее предложение, — сказал я ей. — Хочешь соглашайся, хочешь нет.
Все еще не опуская рук — правда, теперь я скрестил их на груди, надеясь, что этот универсальный, межвидовый жест конца и финала должен быть понятен всем, — я сделал шаг назад. Если предложение не будет принято и переговоры провалились, я не буду забирать бананы. Теперь это было делом чести. Мяч был у команды противника. Я хотел получить назад свои очки — разумеется, я хотел получить их назад, — но, с другой стороны, я сознавал все историческое значение этой встречи. В плане эволюции целого вида шаг, который намеревалась предпринять обезьяна — по крайней мере, я на это надеялся, — был сравним с прыжком Нила Армстронга из лунного модуля на пыльную поверхность ночного светила.
— Теперь все зависит от тебя, — сказал я обезьяне. — Все очень просто. Ты можешь оставить очки и взять бананы — и таким образом вступить на путь развития. Или схватить бананы и дать деру, прихватив с собой очки. Но если ты так поступишь, то до конца своих дней пребудешь жалкой шимпанзе. И еще. Если ты это сделаешь, клянусь, я тебя выслежу. Как собака. Так что давай выбирай.
Пока я все это высказывал, мои руки постепенно опускались. И теперь они спокойно висели по швам, как у опытного бандита… или человекообразной обезьяны. Тем временем моя визави чуть шевельнулась. После чего перегнулась через стену и схватила бананы, быстро, но аккуратно. Уронив при этом — намеренно или случайно, я так и не понял, — мои очки обратно на стол.
События в Варанаси нередко обладали какой-то симметрией. Эпизод с обезьяной и очками все еще крутился у меня в голове на следующее утро, когда я вышел позавтракать на террасе. Даррелл был уже там с тарелкой овсянки.
— Как дела, Даррелл-джи?
— Малость не в своей тарелке. Ночью мне приснилось, что на меня напал кенгуру.
— Какой ужас.
— Да уж. Причем это единственный сон, который мне здесь приснился, или единственный, который я помню. И запомнил я его лишь потому, что он такой нелепый и ни с чем не связанный. Тут за день встречаешь больше животных, чем в Нью-Йорке за год. Тут тебе и зоопарк, и городская ферма. Когда идешь вдоль гхатов — это настоящее сафари.
— Тем не менее кенгуру ты тут точно не встретишь.
— Вот и я про то же. Если бы их совсем не извели, я бы не удивился, встретив здесь тигра. Но с чего это на меня во сне напал кенгуру?
Я покачал головой. Не знаю, как насчет кенгуру, но про отсутствие снов он это точно подметил. Варанаси к ним вообще не располагал. Что удивительно. Казалось бы, все, что встречаешь здесь за день — а это едва ли вписывается в нормальный порядок вещей, — должно легко проникать в дикую круговерть подсознания с минимумом редакторской правки или вообще без нее. Но нет же. Ты закрываешь глаза и спишь без всяких снов, а поскольку тебе ничего не снится, то ты вроде как и не спишь.
— Я тут как-то вздремнул днем, и проспал довольно долго, — сказал я. — А когда открыл глаза, это было не похоже на пробуждение. Это было как начало новой жизни. Пока мои глаза были закрыты, я не жил. Я мог быть тем же стулом, на котором сидел, или плиткой на полу, или фундаментом отеля, или даже грязью, землей, на которой он стоит.
— По крайней мере, на тебя не напал кенгуру.
— Да, конечно. Но, возможно, индуизму пора открыться миру и задружиться с той же Австралией. Бог-кенгуру мог быть стать по-настоящему популярным. А в сумке у него сидел бы Гануна и поглядывал наружу.