Влюбленный
Шрифт:
«Кого называть? Какие фамилии придумать, чтобы не забыть потом?»
— Дед Степан, дед Иван, баба Степаныха, баба Иваныха…
— Что плетешь? Называй близлежащие села.
«Назвать хоть одно село — значит выдать себя, навести на след». Отвечаю:
— Карла Маркса, Сталина, Ленина, XX лет Октября…
— Дура проклятая! Назови, какие улицы знаешь в Харькове?
— Хмельницкого, Д. Бедного, М. Горького, Лермонтова, Пушкина…
— Сволочь! За нос водишь?
Переводчик подбегал ко мне, прижимал
— В какой области жила до войны?
— В Харьковской.
— Какие области ее окружают, знаешь?
— Я знаю так… Харьковскую, Ростовскую, Винницкую, Рязанскую…
— Откуда они тебе известны? Там родственники живут?
— Нет. Я от людей слышала, что есть такие области.
— Дура! — кричал следователь.
— Идиотка! — терял самообладание переводчик.
Меня возвращали в камеру.
Еще несколько дней допросов — и наконец:
— Все! Проклятая! — крикнул переводчик, брызжа слюной. — Больше вызывать не будем. Расстреляем! Распишись.
Рано утром раздался лязг замка. Расстрел?
Нет. Меня перевели в общую камеру.
В камере сидели две молодые женщины и старушка лет восьмидесяти. женщины обняли меня. потом бабушка подозвала к себе. она была очень избита и не могла подняться. попросила, чтобы я села рядом и положила голову к ней на колени. Я Сделала так. целуя мою голову, бабушка сказала:
— Благословляю тебя, доченька, на жизнь! Я слышала, что ты беременна. Не горюй, наши люди спасут тебя.
Женщины опустились на колени рядом.
— Сестричка ты наша! — воскликнула одна. — Сколько ж у тебя вшей в голове! Как же ты терпишь-то, Господи?
А другая заплакала.
— Бабуся, — обратилась она к бабушке, — что делать? УКати все волосы склеились от мокриц и вшей!
— Бейте вшей. Облегчите ее головоньку… Она, бедняжка, уже и не чувствует, как они поедают ее, пьют ее кровь…
Сказала и вслепую, на ощупь, стала давить вшей в моих волосах.
— Сижу за сына, — сказала бабушка. — Сын ушел к партизанам, а меня взяли, чтобы сказала, где он… Уженщин мужья тоже партизаны.
Со дня на день я ожидала расстрела.
— Когда меня поведут на расстрел, — сказала я женщинам, — заберите МОЙ КОСТЮМ, А взамен дайте какое-нибудь платье старенькое, на выброс. Мне все равно.
Бабушка крестила меня и говорила:
— Доню (доченька)! Говорю тебе, не волнуйся, ты будешь жить. Не дадут тебе умереть.
Женщины вздыхали:
— Кто ж ее тут спасать-то будет? Немцы?
— Наши люди… Они будут спасать мать.
«Добрая старушка, — думала я, — тебе хочется так думать. И мне
Мне дали кусочек пшенного хлеба и стакан воды. Воду я выпила, а вот с Хлебом были мучения — не могла есть. Его горький, прелый привкус тотчас вызывал рвоту, вернее, спазмы — рвать было нечем.
Но голод брал свое, и, пересилив тошноту, я снова бралась за хлеб, отламывала красноватую корочку и, крошку за крошкой, отправляла в РОТ.Ночью я проснулась оттого, что в тюремном дворе раздался оклик:
— Такой-то такой (имени я не расслышала), выходи!
В тюрьме поднялся шум. Все заключенные принялись петь и пели ВО ВЕСЬ голос. Я Догадалась, что кого — то отправляют на расстрел. Я Поднялась с топчана, подошла к стене и, солидаризуясь с остальными, которые песней прощались с товарищем, тоже запела. Я Слышала, как захлопнулась за приговоренным дверца машины, взревел мотор и машина выкатила со двора.
Допросы проводились по нескольку раз в день и дважды — ночью.
И следователь, и переводчик скоро слились для меня в одно лицо. Я Как заведенная говорила одно и то же. они так же упорно долбили свое.
Переводчик:
— Стерва! Мы изведем тебя! Живьем в могилу закопаем! Говори, кто ты? Откуда? Где жила до войны?
Я:
— В Харькове.
— Покажи на карте, где твоя улица, где дом?
— Я малограмотная… Я не знаю, что это вы положили передо мной. Я жила на улице Ленина, 82.
— Там нет такой улицы!
— Нет? Значит, воевать ушла.
— Не прикидывайся дурой! — закричал следователь.
— Я любила Вилли.
— Хватит молоть одно и то же. Это глупый прием советских шпионов. Отвечай толком. Где работала в Харькове?
— На трикотажной фабрике.
— Что ДЕЛАЛА?
— Конфеты, печенье.
— Издеваешься, да?
Возвращалась с допросов чуть живая. В камере мне давали кружку воды, которую нужно было выпить сразу, так как кружку тут же забирали. Когда давали хлеб, то воды не давали. Был, правда, один хороший охранник.
Хочется верить, что спасут, да только тяжело верить: крутом столько врагов!»
Я прислушивалась к ночным окликам и шагам, ожидая расстрела. Но вызывали других, а не меня.
— На расстрел выводят, как и раньше, — заметила я, — но почему-то никто больше не поет…
— Шутя больше нет, — сказала одна из заключенных. — Я слышала, увезли его. Вот и кончились песни. Хороший был парень, этот Шуть.
На третий день был обход. В камеру зашли два жандарма, пропуская вперед шефа гестапо и переводчика.
Женщины встали и помогли старушке подняться. Я же была так обессилена, что не могла пошевелиться. Немец закричал:
— Встать!
Я Не двинулась с места.
— Встать!
— Не могу… — ответила я.
— Не можешь?! — заорал немец и, подбежав ко мне, ударил сапогом в бок. — Встать!
Я застонала от боли.
— Не притворяйся! Встать!
И тут я увидела, как полуслепая, избитая старушка, которая сама Еле передвигала ноги, выступила вперед.