Вне закона
Шрифт:
В пяти шагах — озаренная пламенем фигура. Горит витой серебряный погон. Повязка со свастикой на рукаве расстегнутого черного мундира. Эсэсовец наполовину высунулся из-за угла — лицо в крови — и целился в меня с колена из автомата. Нет, не целился, понял я, отскакивая от пылающей стены, а стрелял. Прогремела, провизжала очередь.
Я выстрелил навскидку из полуавтомата. Режущая боль в левом плече заставила подумать, что меня снова ранило. Эсэсовец скрылся за углом. Я ринулся за ним. Левая рука, от плеча до кончиков пальцев, онемела, стала непослушной. Ладонь, шейка приклада, ложе — все было мокрым, липким от крови. Но боль эта не была нестерпимой болью. «Зубная боль куда хуже», — решил я, преследуя
За углом дома — глухой закоулок, обнесенный высоким сплошным забором. Дымчато пенится кровавое зарево. Эсэсовец перемахнул в низкий, в человеческий рост, сруб. Я настиг его, когда он выкарабкивался из этой деревянной клетки, выстрелил — он отпрянул от бревен и мешком повалился на усыпанную щепками и опилками землю. Я снова нажал на спуск, но выстрела не получилось: опустел магазин. Но эсэсовец не шевелился. Он плотен, черноволос, с петлицами штандартенфюрера. Мундир, трусики, одна нога в сапоге, другая босая… Он был мертв, а автомат его еще был мокрый от потных рук. В карманах штандартенфюрера я нашел туго набитый бумажник.
Три красные ракеты взвились одна за другой над Никоновичами, извещая партизан об окончании боя. Поплыли алые отблески по забору. Красной звездой вспыхнула лужа под ногами. С начала боя прошло около четырех часов.
На кладбище в кругу командиров я увидел Самсонова, нотного, красного от возбуждения.
— Я ранен, Самсонов, — сообщил я ему, решив почему-то, что ранение дает мне право называть командира по фамилии.
Он посмотрел на трофейный автомат поперек груди, на залитый кровью рукав мундира, нахмурился и, бросив:
— A-а, черт! — отвернулся. Совсем как в день нашего приземления в тылу врага, когда я вывихнул ногу.
На опушке леса он подозвал Юрия Никитича.
— Посмотри-ка, эскулап, что с нашим юным героем. Если не простая царапина, то так тому и быть — орден получит, заслужил, хотя штурмовой группой командовал плохо — носился сам по себе… На подводу устройте. Кстати, Мурашев, сестру вашу…
Юрий Никитич закусил губу, посмотрел исподлобья, через поле, на объятое пожаром село.
— Знаю… Идем! — Он обнял меня за плечи и повел к подводам, бормоча: — Раненым противостолбнячный укол надо делать, а нечем, тетана нет. Я же сколько раз просил…
— Как Покатило, доктор? — спросил я.
— Плохо, очень плохо…
— Вы не очень, Мурашев, горюйте, — говорил, идя вслед за нами, Самсонов. — Я и вас, и сестру вашу посмертно к ордену представлю. И тетан вам обещаю. Медикаментов я здесь много взял. За одну ночь разбить столько гарнизонов! Эта операция уж наверняка войдет в сводку Совинформбюро! А мне теперь, чем черт не шутит, полковника дадут и вам, верно, звания подкинут, — добавил он с наигранной усмешкой, оглядываясь на Кухарченко и других командиров. — Не для себя стараюсь, — зачем они мне, эти шпалы! — для бригады. Вон за Днепром — полковник у партизан командует… Приму как признание ваших заслуг.
— Ты, главное, не забудь, — грубо заявил Кухарченко, — что без меня ты бы ни хрена не добился.
— А Алеся цела? — спросил я Юрия Никитича, когда Самсонов наконец отстал от нас.
— Какая Алеся? Ах, Буранова, — рассеянно, устало ответил он, осторожно снимая с меня мундир. — Да, я только что видел ее. Она Покатило до леса тащила. Так… На Большой земле ты повалялся бы с месячишко в госпитале, а здесь я тебя быстро вылечу… Кость не задета, сквозное, ниже сустава… — Он помазал йодом отверстия раны, засыпал их стрептоцидом. — Жгут наложим… Ты не в сорочке, часом, родился? Два-три вершка в сторону — и рана была бы смертельной.
В последний раз оглянулся я на Никоновичи. Над селом, омрачая светлеющее небо, повисла вполгоризонта серая туча, подернутая снизу отблесками бушевавшего огня.
Над коньками крыш плясало пламя. В подожженном мною доме рвались боеприпасы, рухнула крыша, взметнулись веером снопы искр…— Вот это дали копоти! — донесся из темноты восхищенный голос Кухарченко.
Поскрипывает немазаное колесо тряской санитарной подводы. Пахнет конским потом и кровью раненых. Солома в телеге — липкая, мокрая. Ночные тени, лениво и неохотно цепляясь за придорожные кусты и прячась под нижними лапами елок, сползают с ухабистой лесной колеи, с корневищ, больших и частых, как шпалы, неприметно растворяются в предзаревом жидком тумане, сиреневой влажной пеленой окутавшем землю. Высоко над головой изломанной узкой дорожкой светлеет небо. Вот подул предрассветный ветерок, словно вздохнула земля, просыпаясь после тяжкого ночного кошмара. На лицах живых высох пот. На лица убитых ложилась утренняя роса.
Онемевшая сразу после ранения рука отходит, оживает, как после наркоза, наливаются болью и рука и плечо, но боль пока еще терпима.
Закрыв глаза, прислушиваюсь к говору:
— Эй, кто на подводе? Ну как, сильно болит? А рядом с тобой кто?
— Митька Коршунов. Локоть ему раздробило.
— Знаю. Сам перевязку ему в бою делал. Сашко Покатило тут?
— Тут. Без памяти лежит. Закрой, Вань, глаза ему — вишь, белеют.
— Сердце-то бьется?
— Ох и всыпят нам фрицы за эти Никоновичи! Теперь держись!
— Бьется… А здорово они в натуральном виде драпали!
— Капитан наш молодец! В самой гуще был…
— Какой там молодец, сказал тоже. Управление хреновое было, связь слабая! Другие командиры, вот они молодцы — особенно Полевой, Дзюба…
— Ох и печет! Потише, ездовой! Не мешки с житом везешь!
— Убери сапожищи-то! Салом воняют!
Это мои сапоги воняют. Гуталина у нас нет, и я с вечера намазал их несоленым салом с сажей.
Друзья умолкают. Лениво ворочаются мысли в усталой после боя, неохотно работающей в этот ранний час голове. Почему-то вспоминается прошлогодний август, трудфронт, окопы под Рославлем… Наконец-то перекур. Два месяца на трудфронте! То дневная смена, то ночная. Вкалывали от зари до зари, с перерывом на обед. Жидкий суп с хлебом. Сквозь драные брезентовые рукавицы сочатся кровавые мозоли. «Перекур!» «Беженцы говорят, Минск сдали!» «Провокация!» «Вчера с пятнадцатого участка все бригады сняли, в Москву отправили»… «Приступить к работе!» Черт побери, еще пять кубометров до отбоя нужно выбросить! В этом году не придется учиться… Вряд ли успею повоевать. Опять опоздает мое поколение. Интересно, если война через год не кончится, где я тогда буду?
И вот прошел год…
— Не хнычь! Без тебя тошно.
— Захнычешь на колдобине такой. Больно небось.
— И откудова столько немчуры в Никоновичах взялось?
— Не слыхал разве? Вечером туда штаб полка с охраной прибыл — командиры в документах вычитали…
— Точно. Полк этот из двадцать восьмого отряда эн-эс-ка-ка — национал-социалистского моторизованного корпуса.
— Их там поди человек двести с лишним набралось…
— Брешешь!
— А Котиковы, а? Рабочая кость!
— У нас какие потери, не слыхал?
Четырнадцать человек. У Юрия Никитича спрашивал.
— Да, брат, здорово Покатило шандарахнуло, такую дырину листом подорожника не залепишь, до свадьбы, пожалуй, не заживет.
— Смотрите, хлопцы, что за пазухой у меня! Колбаса, коробка с конфетами, бутылка… Думал с вином, а она с нарзаном нашим, советским. Фрицы-то уж до Кавказа доперли, нарзаном балуются.
— Ох и печет!.. А в сумке у тебя что?
— Давай поглядим, кого я ухлопал. Он меня, сукин сын, ранил. Три вершка в сторону — и капут… У тебя рука здоровая. Вынь-ка бумажник из левого кармана…