Вне закона
Шрифт:
Он отошел. Мы с Щелкуновым долго смотрели ему вслед.
В Радькове, когда уже почти совсем рассвело и начал накрапывать дождик, отряды снова встретились друг с другом.
Стало известно: бригадой разбиты наголову четыре гитлеровских гарнизона — в Никоновичах, Кузьковичах, Следюках и Перекладовичах. Взяты большие трофеи, а предусмотрительный Аксеныч вывез в подлесные деревни трофейные жнейки и веялки. Шестьсот двадцатому не удалось разгромить «Почту» — автобазы и ремонтные мастерские немцев на Могилевском шоссе. Проводник этого отряда, наш разведчик Козлов-Морозов, проплутал всю ночь в лесу. Зато под утро он вывел отряд к опустевшим, разгромленным Никоновичам, и бойцы 620-го
Долго спорили из-за стада коров, отбитых нашим отрядом в Никоновичах. Эти сорок две коровы были взяты из приднепровских деревень. Аксеныч просил, Полевой требовал, чтобы Самсонов отдал их крестьянам. Самсонов отказался наотрез: «Чем я буду своих партизан кормить?!» Тогда Полевой уговорил Аксеныча раздать коров, которых тот отбил в Кузьковичах, в приднепровских деревнях.
Юрий Никитич торопил партизан: надо быстрей доставить раненых в санчасть, гитлеровцы не простят нам этой ночи, кинутся, возможно, в погоню.
Когда подводы затряслись за околицей по небольшому мостику, Покатило очнулся и застонал. Юрий Никитич подбежал к подводе, склонился над изрытым оспой, широкоскулым лицом раненого пулеметчика.
— Как он? — шепотом спросил у меня Юрий Никитич, вглядываясь в мокрое от дождя, желтое, тронутое синевой лицо.
— Стошнило его.
— Это от шока, потери крови…
Бледно-голубые, устремленные в серое небо глаза Покатило, ясные прежде, а теперь затуманенные нестерпимой мукой, глядели умоляюще, почти жалобно. На светлых ресницах дрожали не то дождевые капли, не то выдавленные болью слезы. Побелевшие губы прошептали:
— Пулемет мой у кого?
Юрий Никитич достал носовой платок, смахнул розовую пену, закипавшую на губах Покатило. Раненый облизал губы.
— Доктор… я буду жить?
— Будешь, будешь!
— Пить хочу…
— Нельзя, друг, тебе.
— Пить! — хрипло, с надрывом, просил Сашко. — Воды! Нутро горит!
— Потерпи до лагеря. Нельзя тебе, Александр, пить, — говорил Юрий Никитич. Лицо врача покрылось испариной. Он отмахнулся от бутылки с нарзаном, которую я ему протягивал.
— Глоточек один! Рот ополоснуть. Я не буду пить, — чуть слышно шептал Покатило. — Честное слово коммуниста. Возьму в рот и выплюну…
Юрий Никитич посмотрел на меня с отчаянием.
— Все одно. Останови коня!..
Все мы — Юрий Никитич, ездовой, я и Митька Коршунов, партизан из отряда Дзюбы, забыв про собственные раны, следили за тем, как жадно вытянулись губы Саши Покатило, как дернулся и замер его кадык. Юрий Никитич наклонил бутылку горлышком к белым сухим губам, скошенные глаза закрылись, пожелтевшие Сашины щеки слабо заходили. Кадык не дрогнул. Смешанная с густой кровавой слюной вода вылилась, пузырясь, на обросший тетиной подбородок, потекла струйками по жилистой шее.
Открылись глаза, и в этих глазах, все еще затуманенных болью, не прочли мы ни страха, ни тревоги. Губы скривились в улыбку. Голос прозвучал тверже: А теперь… я буду жить?..
Юрий Никитич ничего не сказал. Зажмурившись, словно от нестерпимо яркого света, он спрыгнул с телеги, широко размахнулся и швырнул бутылку далеко в поле.
Дождь, окатив нас холодным душем, побарабанив по плащ-палатке, которой были укрыты Котиковы, перестал.
Глаза Саши Покатило глядели торжествующе. На окровавленных губах затрепетала улыбка. Но через минуту он сказал: Я знаю… капут мне… Пристрели меня, дытыно! — Я с
трудом различал слова: — Не жилец я на этом свете. Теперь легче, спокойней помирать. Не то что год назад. Очень я боялся тогда за нашу страну. А теперь, хоть и занята моя Украина, — не боюсь. Я видел, как драпают фрицы! Под Москвой их разбили и на Волге, как пить дать, разобьют…За Хачинским лесом разгоралась заря. Четырнадцать наших товарищей не увидели этой зари.
Пятнадцатый умирал медленно, мучительно.
…Сквозь зеленое полотно палатки просвечивает полуденное солнце. Иногда облако скрывает солнце, и тогда все в палатке тяжелораненых — два самодельных топчана, одноногий столик, заставленный котелками и кружками, — погружается в зеленоватый сумрак. Душно, пахнет прелой листвой.
Ближе, ребята… — шепчет Покатило. Юрий Никитич — в который раз — машинально щупает пульс.
— Говори со мной! — приказывает мне Сашко слабеющим шепотом. — Точно голодный волк кишки грызет!.. Ты москвич… Гак и не довелось мне… Красная площадь, Кремль… А все-таки, дытыно, так лучше, чем от своей пули… Говори!..
— Думаем, Сашко, по Пропойску ударить, — начинаю я.
— Сплоховал я, — скорострельно выпаливает вдруг Сашко, перебивая меня, — Непротивленцем, дурень, заделался, по-унтерски понял солдатский долг. Мне товарищи объяснили: приказ командира не освобождает от ответственности, а то и гитлеровцев мы не можем винить. Запомни, это очень важно.
— На таких, как я, и держался Самсонов. — Он берет мою руку. — Надо бороться, бороться! К черту собачью преданность!..
Входят Самарин, Кухарченко, Щелкунов, Терентьев — второй номер Покатило, Аксеныч. Покатило был у Аксеныча пулеметчиком. Был!.. Самарин наклоняется над Покатило и говорит:
— Радист передал Москве… В Никоновичах мы уничтожили штаб, автобазу, казармы и дзоты немцев… Сожгли склады, грузовики, подорвали бронемашину… Взяли ценные документы, уничтожили много оружия, боеприпасов, батальонный миномет, захватили один станковый и девять ручных пулеметов, много продовольствия и других трофеев… Убили около сотни фрицев и полицейских, около пятнадцати офицеров, одного полковника…
— Здорово! — шепчет умирающий. — А ведь стоило, а?.. Все-таки за эту войну фашистов двадцать я уложил…
Лицо умирающего озаряется слабой улыбкой. Но потом он снова начинает стонать. Глаза, тающие карие украинские глаза затягиваются дымкой, густеет под ними смертная синева, совсем тонет их живой блеск в темных провалах глазниц…
Кухарченко пробует разрядить непривычную для него неловкость веселой шуткой, но шутка оказывается мертворожденной. А Юрий Никитич, всегда такой спокойный, уравновешенный, сейчас совсем не похож на себя. Правда, с тех пор как он узнал о гибели сестры, он улыбается людям только профессиональной своей, докторской, улыбкой. Сашко стонет, мучительно и страшно, и Юрий Никитич бросается к нему. Сашко начинает говорить, и все подходят ближе. Я спускаю босые ноги с койки и тоже подхожу ближе. И вижу — он умирает. Но он говорит еще… Хрипит сквозь зубы — стиснутые последним усилием, покрытые кровавой ржавчиной зубы:
— Хлопцы! Как на духу… С дружком в стог забрались, немец нас сонных схапал, ведь раненый я был. А из лагеря смылся сразу, лопатой — часового… вот и весь плен мой. Ведь я партийный! И плен вдруг. Хлопцы! Я с вами партизанил, мстил… Ведь я был честный перед народом солдат, а? Как, хлопцы, думаете… могу… могу я… загнуться теперь спокойно, а? Знаю, отольется им моя кровь.
«Никто нас не разлучит, лишь мать сыра земля!..» — хрипит патефон в командирском шалаше. Щелкунов выбегает, и сразу же песня обрывается, слышится треск кулака по пластинке, вопль Ольги: