Внутри, вовне
Шрифт:
— Г… г… где это? — пробормотал я.
Должно быть, этот вопрос подсказало мне присутствие духа, унаследованное от моих предков из гетто: подобно «порушу», я задал отвлекающий, вводящий в заблуждение вопрос.
Однако бедняжка Розалинда уступила.
— Да, мы из сорок восьмой, — сказала она тоненьким жалостным голоском. — Но мы не знали, что нам нельзя сюда ходить. Это вот он меня сюда привел, — добавила она, уставив на меня маленький розовый пальчик, хотя вокруг не было больше никого, на кого бы еще можно было показать.
— А ну, пошли с нами! — приказал третий, у которого было ужасно красное лицо.
Пока мы шли к белому зданию, эти трое мужчин говорили о том, что Дикки-Истэйт постоянно наводняют ученики из сорок восьмой школы, которые рвут цветы, топчут клумбы, ломают
В белом здании мы увидели толпу детей: значит, это действительно был детский дом. И повсюду очень странно пахло незнакомой пищей. То, что там готовили на обед, как видно, никогда не готовили ни у нас, ни у Франкенталей, ни у кого-либо другого на Олдэс-стрит, и ни у кого из нашей «мишпухи». Это была пища хриштов. Трое хриштов, приведших нас, вошли в какой-то кабинет, оставив нас трястись в коридоре и нюхать эти чуждые запахи, а мимо взад и вперед проходили детдомовцы, бросая на нас любопытные взгляды. Затем из кабинета пулей выскочил мужчина, одетый во все черное, с узким белым воротничком вокруг шеи и без галстука. На фуди у него на цепочке висел КРЕСТ — не пылающий, правда, но КРЕСТ. Вот ОНО!
— Вам не разрешается приходить в Дикки-Истэйт; вы это знаете? — спросил он грозно.
— Это я виноват! — вступился я. — Она не знала. Мы больше не будем! — И затем я совершил самоубийственный акт, брякнув, сам до сих пор не понимаю почему, разве что потому, что мне больше ничего не пришло в голову: — Мы евреи.
Он взглянул на меня и сощурил глаза — маленькие умные глаза, глаза, может быть, строгого учителя, но отнюдь не ночного убийцы. Он протянул руку и открыл дверь, выходившую в цветущий сад:
— Идите домой и больше сюда не приходите.
Мы со всех ног кинулись по гравийной дорожке, шедшей среди пахучих цветов, к воротам, выбежали на свободу на Споффорд-авеню и пошли дальше каждый своим путем, не обменявшись больше ни словом.
После этого до самых каникул Розалинда меня избегала; а потом я ушел из этого класса и больше ее не видел. Но я случайно знаю, что Розалинды Кац сейчас уже нет в живых. В моей памяти, да и в вашей, пусть она останется такой, какой она была в тот майский день: девочкой в белой блузке и клетчатой юбке, перепрыгивающей с камня на камень в райском саду поместья Дикки-Истэйт, шестилетней или семилетней Евой во всей своей Богом созданной красоте и невинности.
Глава 16
Морская пища
А был ли он вообще, этот обед, на котором подавали морскую пищу?
Если верить маме, то нет. Когда я спросил ее об этом, у нее сразу же перестал работать слуховой аппарат. А когда мне все-таки удалось добиться того, чтобы она меня услышала, она вся сморщилась и сказала:
— Какой такой обед? Какая морская пища? Ты что, умом двинулся? Как мы могли есть морскую пищу? Ты что-то путаешь. Может, Реувен Бродовский и ел морскую пищу — в этом своем саду, который зарос сорной травой и был весь замусорен консервными банками. Да Бродовский и вообще был как гой, а его женушка еще и того хуже: они готовы были есть что угодно — кошек, крыс, собак. Но у нас никакую морскую пищу сроду но подавали.
Моя сестра Ли годами разглагольствовала об этом обеде с морской пищей, поэтому я сообщил ей, что сказала мама. Ли пришла в такое негодование, что аж задымилась — я имею в виду, в буквальном смысле слова: у нее тогда как раз был период, когда она бросала курить, но она подошла к бюро, отомкнула какой-то ящик и достала пачку «Кэмел». Она зажгла сигарету с таким видом, словно поджигала рейхстаг, и выпустила дым через нос.
— Мама сказала ЧТО-О-О? — то ли зарычала, то ли завизжала она.
— Мама сказала, что у нас морскую
пищу сроду не подавали.Ли плюхнулась на диван, воздела обе руки к небу, как бы призывая Бога даровать ей терпение. Потом она долго молча курила, возведя очи горе и скрипя зубами. Очень уж ей не дают покоя дела давно минувших дней.
— Ты помнишь об этом что-нибудь? — отважился я спросить.
— Что-нибудь? Я помню ВСЕ!
Куря одну сигарету за другой, пока пепельница не наполнилась до краев, Ли яростно поделилась со мной воспоминаниями об обеде, на котором подавали морскую пищу, и это было очень яркое описание. Нужно пояснить, что Ли ужасно любит все съедобные дары моря. Моллюски, устрицы, омары, креветки, крабы — все, что угодно. Если какое-то существо живет в воде и не имеет ни плавников, ни чешуи (а кошерны только те водяные создания, у которых есть и плавники и чешуя) — это подходящая пища для Ли. Конечно, не мое дело, что она ест. Это уж пусть она сама улаживает, как говорят в индустрии развлечений, с Хозяином Наверху. Дом у нее вполне кошерный, и в Дни Трепета она исправно ходит в синагогу — но она обожает морскую пищу. Я говорю об этом только для того, чтобы объяснить, что у нее есть веские причины помнить про тот обед.
Так на чем мы остановились? Можно, конечно, верить маме, когда она отрицает, что такое когда-то было, но, как однажды выразилась Ли, мама иной раз склонна подправлять историю не хуже Советской Энциклопедии. Но в данном вопросе — зачем бы ей это? В конце концов, она и папа были молодые иммигранты, которые боролись с мощным водоворотом перемен, затянувшим в себя дядю Яиля. Что ж плохого было в том, чтобы попробовать морскую пищу? Но пусть будет записано в анналах, что мама это отрицает. Я расскажу то, что я сам помню, — это во многом совпадает с версией Ли.
Обед с морской пищей состоялся во время первой коллективной загородной поездки работников папиной прачечной: потом эти поездки стали ежегодной традицией. Незадолго до того, после нескольких переездов из меньшего здания в большее, фирма сделала большой скачок — перешла от ручной стирки к машинной. Папа купил в кредит необходимые стиральные машины, и теперь в большом помещении, где раньше был универмаг «Вулворт», эти громадные машины крутились, стонали, шипели, бренчали, ревели, плевались пеной и выпускали пар, смазанные маслом поршни быстро-быстро двигались вперед и назад, приводимые в движение большими маховиками; и рабочие в накрахмаленных белых спецовках закладывали выстиранное белье в какие-то сатанинские приспособления, которые изрыгали из себя аккуратные кипы выглаженной готовой продукции. В помещении стоял неумолкающий шум, оно было окутано облаками пара, по зацементированным желобам постоянно текла мыльная вода, расплескиваясь и разливаясь на скользком полу.
Папе нравилось приводить меня в прачечную и показывать машины; перекрикивая их шум, он громко объяснял мне, как они работают, и знакомил меня со своими работниками, которые имели привычку грубо кричать друг на друга на иностранных языках. Евреев среди них, кажется, было мало. Я запомнил толстую девушку, работавшую на автоматическом отжимном катке, который всасывал и разглаживал простыни и полотенца и, казалось, угрожал вот-вот всосать и разгладить заодно и меня. Как-то, когда я был в прачечной, в окно влетела птичка, и толстая девушка ловко поймала ее и зажала в руках. Дружески улыбаясь, она показала знаками, что хочет подарить птичку хозяйскому сыну. Я радостно кивнул, после чего девушка, к моему ужасу, схватила огромные ножницы, расправила птичке крылья и — пжик, пжик, пжик — обкорнала ей перья. Так же ясно, как я вижу сейчас бумагу, на которой пишу, я до сих пор вижу эти жуткие ножницы с капельками крови, в то время как девушка что-то быстро тараторит то ли по-польски, то ли по-немецки, а птица жалобно глядит на меня испуганными ясными глазами. Я до сих пор безумно люблю животных и птиц, и, как я понимаю, это пошло у меня с того момента. Но я отвлекаюсь. Я хочу только сказать, что для нееврейских работников отцовской прачечной есть морскую пищу было самым обычным делом — любую морскую пищу, да и вообще все что угодно.