Во имя отца и сына
Шрифт:
– Это бы ничего не изменило. После такого дуплета печати, ты сам понимаешь… Да и его понять можно: на выступление печати надо реагировать. Ведь с него спросят. Верно? А как бы ты на его месте поступил?.. И потом, если принять во внимание его болезнь…
Глебов слушал рассеянно, с замедленной реакцией, не успевая улавливать его мысли. Сказал:
– Он на меня волком смотрел, как на врага. Ни разу товарищем не назвал. Дескать, гусь свинье не товарищ.
– Не ясно только, кто гусь, кто свинья, - заулыбался Грищенко. Он вообще старался держаться веселого тона.
– На гуся я согласен. Пусть буду гусь, - сказал Емельян.
– Представляю, как отзывается о моей персоне Чернов: "Глебов - это тот еще гусь".
– И знаешь, - быстро перебил Грищенко, не желая допускать никаких выпадов по адресу своего начальника, - поменьше болтать надо. Начальство есть начальство, и оно не любит, когда о нем плохо говорят вообще, а подчиненные в частности.
– А что я о нем плохого сказал? Свинья - так это к поговорке, в порядке распределения ролей. И вообще, это я о Поповине, вот уж кто свинья - классическая, без грима.
– Да не сейчас. Я имею в виду прошлое. Однажды в частной беседе ты назвал Игоря Поликарповича беспринципным дьячком. Ему передали. Выслужился кто-то. Такие у нас не перевелись и вряд ли когда переведутся, ты это лучше моего должен знать.
– Так что ж, может, мне пойти к Игорю Поликарповичу и в порядке извинения назвать его принципиальным протодьяконом?
– Да ну тебя, Глебов, ты все шутишь.
– В моем положении это, пожалуй, единственное утешение - шутка.
– Что твое положение? Оно не так уж трагично, как тебе кажется. Пойдешь в школу завучем.
"Значит, все, судьба моя решена", - быстро промелькнула, как ночная птица, туманная, зыбкая мысль. И Емельян почти машинально проговорил:
– Ты думаешь, справлюсь?
– Не сомневаюсь. Поработаешь год-другой, назначим директором.
– А вдруг и там совершу чепе, как говорит товарищ Чернов?
– с иронией подначил Глебов.
– Там нет простора для идеологических экспериментов.
– А я должен стать другим? Это ты хотел сказать? Так вот - решительно не обещаю, - твердо сказал Емельян.
– Просто не смогу быть другим. И прошу принимать меня таким, каков есть, каким воспитали меня пионерия, комсомол, партия, наконец, погранвойска и партизаны. Таким я и умру.
– Ну, ладно-ладно, о смерти нам еще рано думать. А сейчас подумай вот над чем: послезавтра надо собрать партком и обсудить твое персональное дело в связи с фельетонами. Хорошо продумай свое выступление. Это мой тебе дружеский совет. Чтоб спокойно, без скандалов. Честно и прямо скажи, в чем ты не прав, где твоя вина. Освободим - и делу конец.
– Я буду говорить только правду. Только правду, - повторил Емельян, уходя.
А теперь - в океан истории. Нырнуть в троллейбус - и плыть. В эти часы московский троллейбус относительно свободен. Глебов опустил в кассу четыре копейки, оторвал билет и в шутку, как это делают студенты перед зачетами, посмотрел номер. Сумма трех первых и трех последних цифр совпадала. Горько улыбнувшись, подумал с иронией: к счастью, черт возьми. Врут приметы, какое тут уж счастье! А интересно, много ли здесь, в троллейбусе, счастливых? Взглянул на улицу с утешительной мыслью: а небось в этом бесконечном людском потоке судеб я не одинок со своей бедой. Наверно, есть и похуже. Впрочем, нет - хуже быть не может. Самое страшное для человека - суд над невинным. И не в результате какой-нибудь следственной ошибки, случайного недоразумения, а нарочито, преднамеренно. Это жестокая пытка, истязание не тела, а души, медленная экзекуция сердца. Утонченный, цивилизованный палач знает, что ты невиновен и, как садист, наслаждается твоими муками. Он куда жесточе тех, которые в старые времена посылали людей на плаху.
А Красная площадь, как всегда, торжественно-просторна.
От Лобного места Глебов медленно пошел к Спасским воротам, чтоб через Кремль выйти в Александровский сад, где должен быть конец очереди в Мавзолей. Куранты пробили четверть. Золотом горит купол Ивана Великого, и плавно, как полет орла, реет
над Кремлем алый флаг Родины. У Мавзолея очередь, ей не видно конца. Идут к Ильичу, медленно и нескончаемо, в суровом молчании несут свои думы, заботы и печали. Пойдет и он, Емельян Глебов, пронесет свои думы и боль, но это потом, погодя немного. Бронзовые патриоты Минин и Пожарский кличут народ русский на защиту отчизны. В Кремле у Царь-пушки и Царь-колокола толпились группы людей.Медленно двигалась очередь по центральной дорожке Александровского сада. По сторонам в газонах разноцветными флагами полыхали гладиолусы. Впереди Глебова стояли трое солдат, позади, очевидно, приезжие: муж, жена и девочка дошкольного возраста, которой не терпелось увидать "дедушку Ленина". Девочка тараторила без умолку: "А где лежит дедушка Ленин? А что я ему скажу? А можно ему стишок рассказать?"
И в голове Глебова, как по индукции, возникает тот же вопрос: "А какие я стихи прочту Ленину? Те, которые пишут Артур Воздвиженский, Новелла Капарулина и прочие? А что мне скажет Владимир Ильич, что скажет нам по многим и многим вопросам нашей жизни?"
Мысли снова и снова возвращаются к главному, что камнем легло на сердце: "Почему так жестоко хотят со мной расправиться? За что?"
У Мавзолея поток убыстрился. Идут, идут люди к Ильичу со своими думами, заботами, радостями и печалями. Идет с ними и Емельян Глебов. По гранитным ступеням вниз, где покой и тишина, где не слышно даже шагов. Он пробыл там, у Ленина, должно быть, не больше трех минут. А показалось - вечность. Когда выходил, солнце слепило глаза, расплескало у ног брызги лучей, золотистые, по-осеннему мягкие. Сердцу стало как будто легче, на душе светлей. Кем-то приглушенная, загнанная вглубь вера, большая и светлая, с которой он ходил в контратаки, которая светила на трудных дорогах жизни, теперь ожила, вновь возродилась. И сразу ничтожными временщиками показались ему гризулы и черновы. Подумалось: сегодня они есть, завтра их нет. А солнце будет вечно светить людям.
Из будки автомата Глебов позвонил на завод.
– Приходил Посадов, - ответила ему секретарша.
– Я сказала, что вы в райкоме. Борис Николаевич, Ян Витольдович и многие наши справлялись о вас. Звонил скульптор Климов. Просил позвонить ему обязательно. И телефон свой оставил.
– Спасибо, Людочка, у меня есть его телефон.
Набрал номер Климова. Трубку взял сам Петр Васильевич, как всегда, обрадованно проговорил:
– Емельян Прокопович, родной вы мой, вы где сейчас?
– На Красной площади.
– Что вы там делаете?
– Был у Ленина.
– Прекрасно. Одобряю. А теперь заходите ко мне. Я очень хочу вас видеть. У меня сейчас Алексей Васильевич. Мы ждем вас.
В прихожей Климов расцеловал Емельяна как старого и верного друга, сказал вполголоса:
– А знаете, какое преимущество у нас, москвичей, перед сибиряками, предположим?
Глебов пожал плечами: "Вообще, мол, много разных преимуществ у столичных жителей". И тогда Климов ответил:
– Когда на душе у нас уж очень тяжело, так что дышать нечем, мы идем к Ленину. Признаюсь, я тоже не раз ходил. И представьте себе - помогало.
– Познакомив Глебова со своей новой супругой, Климов сообщил: - Эта та самая Беллочка, которая жизнью своей обязана вашей маме, Емельян Прокопович.
Привлекательная женщина жеманно протянула Емельяну тонкую руку с золотым кольцом и брильянтом.
– Я очень, очень рада. Позвольте мне вас поцеловать, - сердечно произнесла она и сухо приложилась к щеке.
– Я только недавно узнала, что вы сын той самой женщины… - И, спохватившись, добавила: - Тети Ани. Я собираюсь поехать на ее могилу. Хочу поставить там памятник. Вот Петя должен сделать. Мы решили из диорита. Мрамор на сельском кладбище - не практично.
– Мне нужны фотографии вашей мамы, Емельян Прокопович, - сказал Климов.