Чтение онлайн

ЖАНРЫ

"Военные приключения-3. Компиляция. Книги 1-22
Шрифт:

— Значит, не устал. Ну молодец.

Тощенький старичок выпростался из кресла, пошел к Аврамову, твердо втыкая каблуки в паркет. В руке — черная клеенчатая тетрадь. Подошел вплотную, не опуская глаз, повторил:

— Значит, не устал.

И обдал густо-спиртовой струей. Тут Аврамов понял, что бывшее его начальство в доску пьяно и держится неимоверным усилием воли.

— По-читай меня, Григорий… — всхлипнул Быков, протянул Аврамову тетрадь. — Почитай и молчи дальше… Как я. Тсс…

Развернулся, пошел на место. Его шатнуло, поволокло к стене. Но он выровнял кукольно-жесткое тельце, дорулил в полуприсяде до кресла и, рухнув в его упругую мякоть, стал умащиваться в ней, обиженно и как-то по-детски кривя лицо. Умостившись, сказал:

— Устал я. А тебя любил. Иди.

К трем утра Аврамов, одолев написанное Быковым, откинулся на спинку стула. Ныло сердце, перед глазами плавали красные круги. Тетрадь жгла руки, и он стал искать место, где бы спрятать ее до утра. Перепрятывал трижды, но каждый раз, покрываясь липкой испариной, доставал и начинал искать новое место. Наконец, измаявшись в постыдном страхе, в омерзении к себе, завернул тетрадь в кусок клеенки, вышел из дома в ночную темень. Ощупью добрел до развалин заброшенного дома и спрятал сверток внутри, под камнями.

После похорон Быкова он так и не принес тетрадь в дом, найдя ей укромное место за городом, в лесу. Один только раз извлек и дал на ночь прочесть Ушахову.

«Сегодня в шесть утра расстреляли семь рабочих и одну работницу… по распоряжению нынешнего военного генерал-губернатора Казнакова. Он получил от царя неограниченную власть, а Столыпин телеграфировал ему «действовать беспощадно» (Лодзь, 23 сент. 1907 г. Главному правлению СДКПиЛ. Дзержинский).

Давайте утрем слезы, товарищ Дзержинский, по поводу кончины восьми рабочих и заглянем в Крым 1920 года. Мы помним

о восьми. Но Россия рано или поздно напомнит нам о ста тысячах русского белоофицерства, подло уложенных в крымские могилы.

Это вы ведь наделили там «чрезвычайными полномочиями» венгерского Дантеса, председателя Крымского ревкома Белу Куна и мадам Розалию Залкинд (она же Демон, она же Землячка, начальник политотделов 8-й и 13-й армий). Эти двое зазывали сложивших оружие офицеров на регистрацию, а ночами крошили из пулеметов тех, кто поверил ревкому и Советской власти в лице политотделов. Кровь десятков тысяч просачивалась сквозь землю в море. Два матерых интернационалиста сделали Черное море типично русским: красным.

«Новой формой борьбы с царским правительством в 1905 году явились всеобщие забастовки… Мы перешли к забастовкам, проведенным уже с соблюдением всей организационной дисциплины.

… Правительство Витте и Дурново кладет начало периоду небывалых еще доселе правительственных репрессий… Партия наша применяет новое оружие — активный бойкот».

Позвольте, Феликс Эдмундович, встать на место правительства — любого правительства в такой ситуации. Что ему остается делать, когда государственную лодку раскачивает революционер «со всей революционной дисциплиной», пережимая забастовками кровеносно-промышленные артерии, что снабжали всех в этой лодке углем, железом, топливом, хлебом? Пережимавший артерии ведь знал, что неизбежно вызовет этим противодействие любой ценой. Значит, он выпускал джинна из бутылки сознательно, джинна ответных действий, ответного возмездия. И оно, кольцуясь с нашей местью за возмездие это, неотвратимо образовало кровавый водоворот, который уже засасывает всю нашу государственную лодку, идущую ко дну.

«С Зилберштейном дело было так: это был негодяй и подлец, который на каждом шагу раздражал и издевался над рабочими… Когда началась забастовка, он не хотел вести никаких переговоров. Представителей профсоюзов он выругал последними словами и, угрожая браунингом, выгнал вон».

А что вы хотите, Феликс Эдмундович, от негодяев и подлецов зилберштейнов, которые ворочают в России заводами, банками, спаивают в монопольках рабочих и крестьян? Они не могут иначе вести себя с производителем-аборигеном, ибо это их сущность и у них ничем не ограниченная власть проходимцев. Стрелять их и вешать, как поступают они? Но месть вновь обернется возмездием, и этому не будет конца. Клубок зилберштейнов в государственном производстве России неимоверно силен, чудовищно жесток к русскому рабочему, провоцируя его на ответные действия.

Но делать всю русскую промышленность скопищем залетных упырей-зилберштейнов есть бесстыдная подтасовка, ибо Европа помнит и чтит Савву Морозова, Трехгорную мануфактуру Прохорова, чтит за изделия высочайшего качества, за человечный рационализм этих фабрикантов и отношение к своим рабочим, коим предоставлены были такие житейские блага в виде бесплатных яслей, больниц, школ, училищ, столовых, высокого заработка, что загнали их в революцию наш наган и наше тотальное подстрекательство.

Вероятно, потому господин Столыпин наряду с вынужденным производством «пеньковых галстуков» пришел к необходимости производить и реформы — те, что закуют в кандалы законности всякого подстрекателя, негодяя и подлеца залетного.

«31 декабря 1908 г. Из дневника заключенного.

В тюрьме я созрел в муках одиночества, в муках тоски по миру и жизни. И несмотря на это, в душе никогда не зарождалось сомнение в правоте нашего дела. И теперь, когда, быть может, все надежды похоронены в потоках крови, когда они распяты на виселичных столбах, когда много тысяч борцов за свободу томится в темницах или брошено в снежные тундры Сибири, — я горжусь…»

Чем?! Тем, что пришла наша очередь распинать и лить кровь? Впрочем, для иных она — кровь, а для других — водица. А я спать не могу, детям, женщинам в глаза смотреть. Или непозволительно напоминать о людоедстве нашем?

«Беспощадно сметать с пути все, что мешает пролетариату в его творческой работе» (Речь при открытии 2-й конференции чрезвычайных комиссий).

В том числе и у нас, Феликс Эдмундович? Мы ведь, грешным делом, интеллигенция, которая диалектически путается в пролетарских ногах вкупе с крестьянином. А уж он-то точно мешает пролетариату «творить» — прелыми онучами, потом, назьмом на столбовом пролетарском большаке. Только кто пролетарию миску с кашей и маслом поднесет, когда он натворит всласть и проголодается?

«Ко всем гражданам Советской России. 23 сент. 1919 г.

Агентам и шпионам удалось погубить немало народу. Своими изменами они помогали истреблению лучших рабочих и красноармейцев… Нет еще возможности определить, сколько рабочих и крестьян погубили… Быть может, только наши потомки узнают об этом».

Узнают. И спросят: кому помогали агенты и шпионы истреблять лучших? Нам. Они только помогали и направляли истребление, а истребляли мы сами. Именно лучших, кои сделали Россию великой, пухли при этом с голоду и отказывались убивать брат брата, сын отца, отец сына, которые желали Совета без большевиков и меньшевиков, полагаясь на вековой опыт общины.

«Рабочие! Посмотрите на этих людей! Кто собрался нас продать и предать? Тут и кадетские домовладельцы, и «благородные» педагоги со шпионским клеймом на лбу, офицеры и генералы, инженеры и бывшие князья, бароны и захудалые правые меньшевики… — все смешалось в отвратительную кучку разбойников, шпионов, предателей».

Как нам быть с нашим российским статусом, Феликс Эдмундович? Вы же не станете отрицать, что Российская империя была великой не только охальным размером своим, но и державным положением среди евроазиатских и заокеанских держав, положением, которое завоевано Ломоносовым, Суворовым, Кутузовым, Кулибиным, Мусоргским, Шаляпиным, Прохоровым, Морозовым и им подобными?

И державное это положение вершили в одном строю с вышеперечисленными все эти «благородные педагоги, инженеры, офицеры и генералы, кадетские домовладельцы» — вся эта «отвратительная кучка разбойников».

Мы их, конечно, шлепнем с превеликим удовольствием, завалим землей и осиновый кол в землю эту воткнем. Насобачились. Но кто поведет Россию дальше, если истребляем лучших, как вы сами заметили, если множество остальных горазды пока лишь лозунги рожать да ждать мировой революции? Хлипкий да жадный, завидущий люд на развод оставили. И не подставит он плечи под державную тяжесть. Скорее присосется к ней клопом — над бумажками комиссарить, это ему куда как привычнее. И не вывести тогда нам этих клопов — заедят.

А если все это нужно кому? Если дергают нас за ниточки, чтобы мы на курки нажимали? Об этом вы не задумывались?

Задумывались, скорее всего. Но боялись говорить о причинах. Предпочли констатировать следствие.

«Проверьте наши канцелярии, сколько там имеется специалистов? Там сплошной бюрократизм, наши аппараты сделались самоцелью для кормления тех, кто не желает работать… Главное в основном для них — личное обогащение… И мы видим неслыханное разграбление того достояния, которое пролетариат завоевал такой дорогой ценой… Революция дорого стоит. Если бы мы знали, что нам придется сидеть на четвертушке, не знаю, делали бы мы революцию».

Даже так? Вы как-то очень стыдливо-деликатны, Феликс Эдмундович. Пора бы осмелеть в оценке того состояния и той вонючей, бездонной ямы, куда нас загнала стая закордонных стервятников, зараженных чумой русофобии, — с нашей же помощью загоняли, истребляя Хозяина, Экономиста, Интеллигента.

Невыносимо вас читать. Мне больше по душе определения и анализ Вождя. Они, по крайней мере, не подмочены крокодиловой слезой. Учитесь.

«Миллиарды возьмут, раскрадут и расхитят, а дела не сделают…

Кто отвечает за работу? Только ли «чиновники» с пышным советским титулом, ни черта не понимающие, не знающие дела, лишь подписывающие бумажки? Или есть деловые руководители?»

«По поручению бывшей МЧК было начато расследование по делу преступной халатности, волокиты и бездеятельности в Научно-техническом отделе и Комитете по делам изобретений… (а что в этих учреждениях имеется достаточное количество ученых шалопаев, бездельников и прочей сволочи — отмечалось не раз…)».

«… Келейно-партийно-цекистски-идиотское притушение поганого дела о поганой волоките без гласности?

… Мы не умеем гласно судить за поганую волокиту: за это нас всех в Наркомюст сугубо надо вешать на вонючих веревках. И я еще не потерял надежды, что нас когда-нибудь за это поделом повесят».

А может, не только за это, Владимир Ильич? Может, за то, что мы запустили «козла» в столыпинский огород, когда там стал вызревать невиданный урожай? И урожай этот застревал костью в глотках евроазиатских монополий, трестов и синдикатов, стервеневших в страхе от роста могущества России. То, за что Вы призываете вешать нас, — это следствие. Но кто нам полностью откроет глаза на первопричины? Кто растолкует, что «козлы» четырнадцать раз покушались на жизнь Столыпина (как ни в одном государстве, ни на какого премьера за всю историю мировой государственности). Они добились-таки своего, подрезав столп, державший крестьянство, нравственность

и ЛИЧНУЮ ЗАИНТЕРЕСОВАННОСТЬ В ДЕЛЕ. Не Вы ли сами сказали об этом?

«Безличной заинтересованности ни черта не выйдет. Надо суметь заинтересовать».

«… Именно такой постановкой вопроса мы направляем неизбежное и необходимое нам развитие капитализма в русло государственного капитализма».

Вот и замкнулся круг: «Неизбежное и необходимое нам развитие капитализма». А с чего начинали? С неизбежности и необходимости разрушения его?! Мы-таки сделали это в России, пролив моря крови, расколотив, раздавив и обгадив все, что кристаллизовалось, вызревало в общинно-крестьянском опыте веками, сотнями поколений.

Россия была беременна реформой — естественной и необходимой. Назревали роды новой государственности. Но явился залетный, хищный и лихой Акушер, вспорол Роженице живот и выдрал плод с кишками.

Теперь мы увидели, что плод мертв и умирает Роженица, озаботились: надо бы все назад вернуть, ошибка вышла.

Не получится уже назад, господа-товарищи, не выйдет уже. Поскольку Акушер, сотворивший людоедскую дикость, бездельно ярится на своем высоком посту, рядом с Вами, Владимир Ильич. Он распалился, вошел во вкус и готов к грядущему продолжению живодерства любой ценой, даже ценой ликвидации Вас, Владимир Ильич. И если все-таки Роженица выживет вопреки всему, он сотворит с ней подобное и на следующих родах, ибо исторически настропалился разрушать, но не поддерживать жизнь. Он ничего больше не умеет и не хочет, и руки его по локоть в крови.

Нас ведь предупреждал великий старец, кем станет тот акушер, в кого обратится. А мы отмахнулись в слепой гордыне, мол, умственные силы этого молодца беспредельны. Только ведь ум без совести и корней — это еще страшнее, разрушительнее.

«Умственные силы этого человека — его числитель — были большие; но мнение его о себе — его знаменатель — было несоизмеримо огромное и давно уже переросло его умственные силы…

Сначала, благодаря своей способности усваивать чужие мысли и точно передавать их, он в период учения, в среде учащих и учащихся, где эта способность высоко ценится (гимназия, университет, магистерство), имел первенство… Но когда он получил диплом и перестал учиться и первенство это прекратилось, он вдруг… совершенно переменил свои взгляды и… сделался красным… Благодаря отсутствию в его характере свойств нравственных и этических, которые вызывают сомнения и колебания, он очень скоро занял… положение руководителя партии… Все ему казалось необыкновенно просто, ясно, несомненно… Деятельность его состояла в подготовлении к восстанию, в котором он должен был захватить власть и созвать собор. На соборе же должна была быть предложена составленная им программа. И он был вполне уверен, что программа эта исчерпывала все вопросы, и нельзя было не исполнить его…

Он же никого не любил и ко всем выдающимся людям относился как к соперникам и охотно поступил бы с ними, как старые самцы-обезьяны поступают с молодыми… Он вырвал бы весь ум, все способности у других людей, только бы они не мешали проявлению его способностей. Он относился хорошо только к людям, преклонявшимся перед ним…

Вопрос об отношениях полов казался ему, как и все вопросы, очень простым и ясным и вполне разрешенным признанием свободной любви» (Л. Н. Толстой «Воскресение».)

Мы отмахнулись, когда старец поставил перед нами зеркало, где увидели себя Революция и ее ведущие производные. Мы подразумевали, мол, блажь и бред это отмирающего великана, и, столкнув его с пути, ринулись дальше. Но образ, нарисованный им, оброс плотью и кровью, настиг нас после переворота и «собора», ухватил за ворот и развернул лицом к себе.

Вспомните, Владимир Ильич, Ваше опасение про Ларина-Лурье.

«Опасность от него величайшая, ибо этот человек по своему характеру срывает всякую работу, захватывает власть, опрокидывает всех председателей, разгоняет спецов, выступает (без тени прав на сие) от имени «партии» и т. д».

Но не Вы ли, Владимир Ильич, крикнули «ату!» таким Лариным в восемнадцатом году по поводу Пензы.

«Необходимо… провести беспощадный массовый террор против кулаков, попов и белогвардейцев; сомнительных запереть в концентрационный лагерь вне города».

Ларины правят нынче бал. И я, ничем не лучший, отплясывал под их дудку. И нет в этом бале места для совести, терпения и сострадания, главарям ничего не жаль. Им, впавшим в азарт, нужны великие потрясения, чтобы кости гремели в скелетно-голодной России, чтобы рассыпалась она, стерва, им ненавистная, опоенная, загнанная, — в прах. И истлела.

А мы, пьяные от крови и привычки к ней, уже не выживем без сотворенной нами мясорубки, не сможем без хищной работы нашей, перемалывая всякого, на кого упадет глаз. А потом станем душить самих себя, жен и детей наших — сами себе возмездие и кара.

Дальше некуда и незачем.

Уж сколько лет кислотой разъедал душу быковский дневник. Он вроде бы и гасил множество вопросов. Но они снова и снова раскалялись, подогретые самой жизнью.

А теперь все, конец вопросам и ответам на них. Ему теперь оставалось последнее. Он не оставит им жену, не достанется она хищникам двуногим, никому уже не достанется. И надо успеть сделать это сейчас, до того как отпрыгнет от входа прильнувший полог и протаранят телами своими границу меж ними волки, ворвутся за ним, Ушаховым, уже не липовым, а настоящим — из костей, мяса и лютой ненависти.

Он оплетал руками Фаину, жадно, тоскующе впитывал в себя тепло и бесконечную близость родного существа. Свинцово налитые, готовые к страшному, противоестественному делу ладони его скользили вверх по спине жены, все выше — к шее.

Он был уже совсем готов к этому, когда ожила и ударила током позывных в самое сердце морзянка из рации на столе: три точки — тире. Восточного вызывал Дед.

Было без двенадцати пять.

Глава 28

С головы диковинного пятнистого гостя сняли повязку, и Исраилов замер в нутряном, щекочущем предчувствии: наконец-то! Это мог быть тот, кого он так долго ждал. Так встречаются на границе своих владений два матерых пса: шерсть дыбом, хвост поленом, белый оскал клыков. Но никакой драки, поскольку один из них сука, будущий партнер в продолжении рода.

Осман-Губе всмотрелся, сопоставил с оригиналом детальный устный портрет, полученный от связника в Берлине. Все сходилось, перед ним стоял Исраилов. Передохнул в горячечном облегчении — добрался!

— Я привез салам и маршал из Берлина.

— Повторите, — попросил Исраилов. У него пугающе быстро холодели глаза, когда он опускался в кресло.

— Вам салам и маршал из Берлина.

— Повторите еще раз, — снова попросил, глядя снизу вверх Исраилов.

— Бросьте, Исраилов. Я устал, измотан. Развяжите.

— Какой зигзаг судьбы: нести салам в Чечню из Дагестана через Берлин. Не проще ли было перевалить хребет?

«Аварский акцент неистребим. У берлинского посланника дагестанские предки? С какой стати? О Аллах, неужели и этот подкидыш Серова? Его лапа лежит на всем Кавказе».

Осман-Губе усмехнулся:

— Я действительно дагестанец. Тем не менее перед вами полковник гестапо Осман-Губе.

— Кто вас послал?

— Для начала, кто меня звал. Ваше письмо с просьбой о связнике, адресованное фюреру, дошло. По заданию Кальтенбруннера я уполномочен вести с вами переговоры.

— Каковы ваши полномочия?

— Я не привык носить полномочия в зубах, — ровно, размеренно сказал Осман-Губе, но тугой натяг в голосе…

— Развяжите, — помедлив, кивнул Исраилов конвойным.

Осман-Губе крепко растер онемевшие кисти рук. Властно кинул одному из конвоиров:

— Нож!

Тот вынул из кармана, передал отобранный при обыске нож. Гость нажал на ручке кнопку. Из черного рубчатого эбонита с треском выскочил синеватый стальной язык. Конвоиры подались вперед.

Гость сел на пол, снял ботинок. Поддел лезвием, отодрал кожу внизу каблука. Достал из выдолбленного отверстия, отдал Исраилову многократно сложенный тонкий лист.

Исраилов развернул его. Разгладил сгибы на колене, стал читать. В тонкую, папиросную бумагу впаялся мелкий шрифт: «Господин Исраилов! Рейхсфюрер Гиммлер поручил мне ответить на Ваше послание фюреру. Мы готовы приветствовать на Кавказе соратника в Вашем лице. Ваша миссия и усилия по обезвреживанию тыла Кавказа нам необходимы. В ближайшее время готовьтесь принять помощь и показать Ваши возможности. Координатор между нами и Ваш руководитель — податель письма, полковник гестапо Осман-Губе. По поручению рейхсфюрера Гиммлера…»

Ниже фиолетовой печати рейхсканцелярии стояла четкая подпись тушью на немецком языке: «Кальтенбруннер».

Исраилов прикрыл глаза. Наплывало, тихо покачивало в невесомых волнах горькое блаженство. Ну вот и свершилось. Сколько он шел к этому дню, грыз собачатину в голоде, леденел сердцем в болотах, уходил от облав, насиловал мозг вариантами в непосильной борьбе с Советами. Выжил и дождался. В госте все было настоящим, ото всего исходил властный, терпкий ток европейской силы и порядка — интонация, поза пришельца, выделка бумаги, которую он предъявил, повелительная устойчивость шрифта. Припомнилась, едва ощутимо кольнула фраза: «Ваш руководитель — податель письма…» Но тут же все растворилось в общем умиротворенном покое — это потом. Все станет на свои места. Оставалось довести встречу до логического конца.

— Поймите меня правильно, полковник. Я не верю никаким, даже роскошно сделанным, бумагам. Поэтому жив до сих пор. Мне нужны вещественные доказательства вашей миссии.

— Наш десант и партия оружия?

— Этого вполне достаточно.

— Не сочтите за дерзость, господин Исраилов, но вы засиделись в этой пещере. Двое моих коллег, полковник Ланге и обер-лейтенант Реккерт, с десантниками уже действуют в горах, сколачивают отряды из местных… э-э… патриотов. Нас сбросили сюда двадцать шестого, двадцать седьмого и тридцатого.

Поделиться с друзьями: