Вокзал
Шрифт:
Неожиданно товарищ Кубышкин воскликнул:
— Лошадка! — радостно так, будто забытое слово вспомнил.
Лукьян Григорьевич улыбнулся и тронул Бойца.
12
Из города выезжали при солнце. Там, над все еще рыжеватым недальним лесом, оно возникло — отчетливо. Собственно, так вот начиналось почти каждое утро этой недели: вначале, незамутненное, полное деловой энергии, выкатится светило, а ближе к полудню дорогу ему захламят серые, быстротекущие облака. Затем довольно поспешно серое подернется свинцовым блеском, а следом, во глубине облаков, глядишь, набрякла уже
Однако теперь, когда телега скатывалась с крепостного холма, взору седоков открывалась изумительная картина. И дядя Саша, как дитя, чтобы не вывалиться из двуколки, прижался к спине Лукьяна, неотрывно, жадно разглядывая небо и землю. Видение воцарившегося утра ударило по глазам, и далее он ехал как бы ослепший, пораженный громом света, проясненностью далей. Он ехал и думал для себя необычно торжественно.
«Свету сколько… Простору… А я почернел, выгорел изнутри. На земле так красиво… А я такой серый, мрачный. Прав Никанор: тяжкий я человек. А еще странно, что ничего от мыслей таких в природе не меняется: и сам прежний, и голос, и походка, не говоря о других людях, о солнце, о земле. Все на месте, держится, не дрогнет…»
Отъехав от городка с полкилометра, не сговариваясь, оглянулись. Крепость на холме, не заслоненная опавшими листьями, лепилась на круче — беленькая, серый плитняк-известняк на солнце пообсох и поярчал. Остатки желтого на деревьях подзолачивали видение… Внизу, вокруг холма и дальше, за речкой, серым кострищем лежал городок, над ним, как стрелки травы, пробивались к небу дымочки, обозначая жизнь. Вот на шоссе встречная показалась машина, настоящий автомобиль грузовой. Она гулко трещала дизелем и была по всем данным — трофейной техникой. Но это была — машина. Дитя двадцатого века. И она, сия пахучая и трясучая тварь, придавала утру какую-то обнадеживающую солидность. Запахло отработанной горючкой. Синим облаком над обочиной потянулись выхлопные газы. И все это очень понравилось гнилицким ездокам.
— Григорьич, купил чего в городе? Котомка у тебя потолстела…
— Купил… Тряпочек два сорта: на детей да на бабу. Калошей на все ноги. Валенцы на двойню. Да вот «подушечек» кило. На ораву… Чаи сладкие распивать.
— И вся телушка?
— И за это спасибо!
Лукьян Григорьевич покрутил вожжами над головой, как пропеллером. Поправил на плече, под фуфайкой, лямку, что удерживала на обрубке ноги протез.
— А себе чего купил? Тоже небось калоши?
— Да нет… У меня пока все справное. Солдатское. Я хоть и без ноги приехал, однако — с мешечком!
— С каким таким мешечком?
— А с заплечным.
Сейчас обоим хотелось поговорить, подвигать челюстями. Город, в котором они чувствовали себя скованно, настороженно, теперь остался позади… Лукьян Григорьевич как бы подтаивал постепенно, заметно воодушевляясь по мере приближения к дому.
— Вещевой наш мешечек — очень мудрой конструкции штуковина. Во-первых, не вдруг его потеряешь. Он у тебя как горб на спине, ежели в странствиях. А далее — он тебе и мебель: заместо кресла, и постельное: подушка — милое дело; и кладовая, и гардеробная, а также — буфет с закуской и выпивкой — все тот же мешечек. А главное — уверенности придает. Лучше всяких погон.
— А что хоть привез-то в своем гардеробе? Из
заграницы? Небось полосатый мундир — лагерный?— Не. Иголок я привез. Патефонных. Пять кило. На них и отъелся. Иголочка патефонная после войны самым ходовым товаром сделалась… Песен людям захотелось, музыки. Лихо я тогда сообразил… Еще в войну за границей, когда последний раз утекал из плена, вышел я на разбитый магазинчик. Разная чепуха несъедобная. И вдруг — иголочки! Ну, я их сразу и запаковал в мешечек. И всюду таскал за собой. Даже в госпитале, когда гангрена вышла, в личной тумбочке держал те иголки. Как гостинец.
— А чего ты столько детей настряпал? Пятеро человек! За три неполных года…
— Дак я, вопчем-то, молодой. Сорок мне в мае было. Еще в сельпо окно я тогда разбил… Костылем. Да и Верка моя — баба не дура: дождалась, не ослабела. Со старшеньким. Семь годочков мальцу. В школу надо бы справлять, да говорит: не хочу! Без сапогов, ишь ты, без кожаных — «не хочу!». А вот и ничего! На других-то за зиму насмотрится, настрадается… На другой-то год босиком побежит! С зависти…
— Хорошо. Это старший. А еще четверо? Откуда они за три-то года всего?
— Ну, значит, средненький, Вася мой… Он, как бы тебе сказать, Веркиной сестры младшей, Кати, — сирота будет. Катеньку немцы за связь с партизанами повесили. Вот Вера Васеньку и схватила. Прямо в пеленках. Отца, конешно, нету. Кто ее, Катеньку, знает, с кем она там связь держала, в лесах темных? А мальчонка хороший! Весь в мою Верку. Так что и не отличишь от остальных. Далее — близнята сполучились. Анютка с Капкой. А теперь Ваня ногами пошел. Год ему с месяцем.
— Да-а… Арсенал у тебя, Григорьич… И правильно делаешь! Чем их больше, тем и проще. Столько жизней вокруг! Целых пять душ!
— Соснуть посередь дня — не дадут, это уж факт! Шары — будь уверен. Такой шум организуют…
— Зато какой шум, Григорьич! Живой, теплый шум. Вон у меня с Фросей один мальчик намечался — и того след простыл…
Ехали медленно. Рысью Боец уже не ходил. Двухколесная телега-«беда» с тяжеленными оглоблями-деревьями цепко держала мерина в своих жестких объятиях. Так что и захочешь упасть, да своя же шея и не пустит.
Проехали еще один лес, не очень большой. Начались поля, серыми пятнами разбросанные по земле избы колхозников. Над ними нависали длинные текучие волосы старых берез да вздыбленным бревном маячил журавль-колодец, а то и поржавевший, давно бездействующий ветряк неизвестного назначения.
Веселили взгляд зеленой щеточкой взошедшие озимые — признаки юности, восхождения…
А за полями этими, за темными, задумчивыми избушками, опять начинался лес, но уже — обширный, густой, взявший жилые островки полей в кольцо и как бы защищавший их грудью.
На дороге показался слепой инвалид. То ли дед, то ли просто небритый мужчина. В одной руке — палка, в другой — ручонка очень бледного мальчика, одетого в огромный стеганый ватник. Штанов у мальчика скорее всего не было. Из-под ватника сразу начинались голые сине-грязные ножки.
Слепец еще издали уловил приближение повозки, высвободил левую руку, оттолкнув при этом поводыря, и протянул ее, лишенную двух пальцев, поперек дороги — на манер шлагбаума. Он ничего не просил. Лицо его было запорошено синими крапинками, размером чуть больше средних веснушек. Глазницы прикрыты безволосыми веками — не до конца. В щели глаз что-то сочилось, посверкивая.
— Чего ему дать? — зашептал возбужденно дядя Саша. — Сами недалеко ушли… Вот у меня рублевка осталась… Ото всего. Положить, что ли?