Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Волчий блокнот
Шрифт:

Деталь — основа документальной прозы, при условии, что тщательно подобрана и способна, подобно линзе, сфокусировать проблему или явление. В противном случае она утомляет и, вместо того чтобы сгустить краски, только размывает картину. Достаточно сравнить «Первые встречи с Империей (1939–1967 годы)», уже осевшие в памяти автора, словно оса в янтаре, с разделом «С высоты птичьего полета (1989–1991 годы)» — словно еще не застывшей смолой, к которой пристает любая пыль. Насколько выразительны были там крошки леденцов в доставшихся голодным мальчишкам пустых жестянках, настолько здесь кажутся излишними капли пота на авторском лбу (например, в аэропорту в Степанакерте). Взгляд писателя отмечает каждую деталь, все пока еще кажется важным, и лишь со временем, на расстоянии можно будет отсеять суть от сора. Выбор детали показывает, властен ли автор над действительностью, которую взялся описывать, или же это мир навязывает ему свой хаос, в котором царит случайность… и тогда остается лишь оправдываться распадом темы. (Даже цитаты в «Империи» кажутся произвольными, словно автор просто ссылается на все, что прочитал во время работы: Ингардена и Бруно Шульца, Леонардо и Симону Вайль… Порой источники характеризуют и авторский текст — то, что Капущиньский черпает исторические знания о России у марксиста

Эйдельмана, игнорируя Карамзина или Ключевского, говорит само за себя.)

И наконец, язык: «…Я стараюсь писать короткими фразами, — читаем мы в “Лапидарии III”, — задающими темп и движение. Они стремительны и сообщают тексту прозрачность. Но, работая над “Империей”, я вдруг осознал, что здесь описание требует более долгих периодов, их диктует масштаб темы, неподвластный коротким предложениям. Стиль должен соответствовать предмету. Вот и для описания бескрайнего российского пейзажа необходимы длинные фразы». Итак, сравним: «… русский язык с его фразой — широкой, пространной и бесконечной, словно русская земля, — это уже из “Империи”, — ни декартовской дисциплины, ни афористичного аскетизма». Да неужели? А лаконизм Гоголя, Ахматовой, Шаламова? Варлам Тихонович писал, что в русском языке существуют две традиции: толстовская фраза, замедленная и тяжелая — словно лопата переворачивает пласт земли, и пушкинская, короткая и звучная, будто пощечина. Забудешь об одной из них — и Россия откроется тебе лишь наполовину (согласно формуле Милоша, утверждающего, что в русском языке содержится вся информация об этой стране).

5

С развитием массмедиа в России появился новый тип пишущих иностранцев — заграничные корреспонденты. К сожалению, в большинстве случаев их сочинения грешат как раз тем, о чем писал Ключевский. В начале девяностых я работал в Москве на польскую газету и имел возможность своими глазами понаблюдать за работой коллег. Особенно один мне запомнился, не буду уж называть фамилию: писал для трех изданий разом, а из всех событий текущего дня самым важным считал «Последние известия», из которых лепил пару анекдотов, которые выдавал вечером за собственные наблюдения. Другие, чуть менее избалованные, мотались по всевозможным пресс-конференциям, собраниям и банкетам, где прилежно глотали подаваемую к столу чепуху. Надо признать, что блюдо это в России сервируют мастерски, в чем имел возможность убедиться не один иностранец, взять хотя бы маркиза де Кюстина. Кое-кто черпал вдохновение из российских телеканалов. Добавьте к этому спецлавочку на Беговой, где отоваривались корреспонденты, поскольку в Москве царил дефицит, и многие другие привилегии, словно матовым стеклом отгораживавшие нас от действительности, и станет ясно, что образ России в заграничных СМИ и собственно Россия — это две разные страны. Дело не только в психологии — лени, невежестве (вышеупомянутый коллега Гоголя не читал, а «Повесть временных лет» приписывал Пушкину!). Свою роль играют и объективные факторы: вечная спешка (успеть к выходу номера!), не дающая сосредоточиться и разглядеть более глубинные явления, которые для правильного диагноза зачастую оказываются важнее, нежели эффектная, но поверхностная «новость»; стадный журналистский инстинкт, заставляющий корреспондентов валом валить на место происшествия, будь то война, путч или пресс-конференция, и писать, комментировать одно и то же; погоня за сенсацией, скандалом и кровью, пренебрежение к повседневности, непривлекательной для массового читателя; внимание к большой политике при игнорировании окраин и провинции. В результате львиная доля журналистских сообщений о сегодняшней России не выходит за рамки стереотипов, штампов или легенд.

6

Вот взять хотя бы вьюшку — заслонку в русской печи.

У Розанова в «Опавших листьях» можно найти такой абзац: «Теперь в новых печках повернул ручку в одну сторону — труба открыта, повернул в другую сторону — труба закрыта. Это не благочестиво. Потому что нет разума и заботы. Прежде возьмешь маленькую вьюшку — и надо ее не склонить ни вправо, ни влево, — и она ляжет разом и приятно. Потом большую вьюшку, — и она покроет ее, как шапка…» Как же иностранцу понять «благочестивость» Василия Васильевича в этом абзаце? Ведь в европейских домах — ни русских печей, ни вьюшек. Впервые знакомясь с «Опавшими листьями» — в московском небоскребе неподалеку от Измайловского парка, — я не обратил внимания на тонкость размышлений автора о заслонках и богобоязненности. Опыта не хватило, воображение дремало. Во второй раз я читал Розанова на Соловках, в здании бывшей биостанции, на Сельдяном мысу, долгими зимними вечерами просиживая перед открытой дверцей нашей печки. Огонь трещал, пламя отбрасывало тени на стены, в окнах, словно в волшебном фонаре, мелькали отблески, а на ночь я накладывал сперва маленькую вьюшку, заботливо, так, чтобы не склонить ни вправо, ни влево, потом большой покрывал ее, словно шапкой. И — разом, и приятно — ощутил точность мысли Розанова. Можно сказать, опробовал ее на себе.

VI

Этот край — совершенно иной мир, и судить о нем, не прожив здесь какое-то время, невозможно.

Жозеф де Местр
1

Лето на Островах — короткое и внезапное, как эякуляция. Только снег уйдет в землю, моментально выстреливает зелень: сперва нежно, словно изумрудной пеной обволакивает деревья, потом брызжет из каждой щели, из-под камней монастырских стен выглядывает, выстилает дороги, окутывает помойки, затягивает ряской озера и пруды, и даже камни… зеленеют. Луга покрыты цветами — сочными травами с сильным терпким ароматом: медуница, вика, иван-чай, нивяник, ромашка, лютики, колокольчики, овсяница, розовые бессмертники, так называемые кошачьи лапки, спирея, одуванчики, вероника, фиалки, горошек звездчатый, кипрей, незабудки, львиный зев, клевер, мятлик, лисохвост. На заливных лугах растут росянка, морошка, болотный багульник и вереск, папоротник, торфяной мох, пушица, голубика, хвощ и клюква. Все это буйствует, опыляется, размножается, делится и тянется к солнцу, которое летом светит здесь по двадцать часов в сутки, будто гигантская лампа. И люди на Островах тоже радуются свету, подобно растениям, напитываются теплом и гуляют безоглядно. С кем ни попадя, сведенные случаем или вместе выпитой водярой. А потом рождаются дети, как обрезки, каждому чего-нибудь не хватает: ума, матери, дома. И растут, как та трава…

2

Проведя месяц в Польше и Франции, я вернулся к себе — на Сельдяной мыс. Огород

тем временем зарос крапивой, мокрицей и диким щавелем, дом затянула паутина, коты покрылись колтунами — придется выстригать. И только море за окном Белое, как и было, и в моем компьютере ничего не изменилось — включи экран, и обнаружишь старые следы, отпечатки собственных мыслей месячной давности. Теперь, когда я снова сижу за письменным столом, устремив взгляд на рдеющую воду (как раз начался прилив), мне кажется, что Париж и Нормандию, Вроцлав и Клодскую котловину я видел во сне, а все тамошние встречи — выдумал. Даже дом в Мэзон-Лаффитт, при всей своей реальности (ведь я посылаю туда свои тексты, да и вообще это он меня кормит), представляется отсюда то надежной пристанью, то сияющим миражом на мерцающем горизонте…

И Польша с Соловков видится маленькой, тесной, раздраженной. Я все еще слышу специфическую, недовольную мелодику сегодняшнего польского языка — после семи лет пребывания за границей мое внимание (филологическое) привлекли интонации соотечественников — эти повышенные тона, на которых одни мне доказывали, что Папа и король поп-музыки дружно «выбирают Польшу», а другие — что все ее разворовывают. Милош отмечал, что, пожив в России, поляки не могут найти себе места в Речи Посполитой. Отец поэта, например, «постоянно жаловался на отсутствие размаха, мелочность и маразм».

А Париж даже отсюда пахнет ванилью и едой. И ноги болят — ведь «Париж словно специально создан для пешехода, нет города более экстатических прогулок» (Кшиштоф Рутковский). Однако постепенно тают и ароматы, и интонации, и боль… Забывается вкус дождя в вине, которое мы пили с Виктором возле отеля «Лямбер», и запах моря в мидиях, которые мы ели с Агатой и Войтеком в Ипор. Бледнеет ночь Ивана Купалы в Монтебелло, затихают барабаны Малика Лей в кафе «Калиф», медленно умолкает бас Матти Ma. Блекнут краски «Дамы с единорогом» в Музее Клюни, темнеют витражи Нотр-Дам. И лишь черты друзей после долгой разлуки с годами все отчетливее…

Здесь, на Сельдяном мысу, в нескольких тысячах верст от Парижа, я просматриваю альбом Чапского, слушаю пластинки Паоло Конти, а на моем письменном столе лежит последняя «Культура», несколько фотографий, пара гравюр Дюколле и стопка заметок о декадансе Запада — как доказательство его существования.

3

Гомбрович утверждал, что не следует писать «томатный суп хорош», ибо это узурпация. Зато мы вправе сказать: «Мне нравится томатный суп». Таково его понимание стиля. Быть может, но я бы конкретизировал еще более. Ведь томатный суп бывает невкусным, иной раз пригоревшим или пересоленным, так что реальный смысл имеет лишь фраза: «Мне нравится этот томатный суп». К примеру, тот, что я ел за обедом в Мэзон-Лафитт, был действительно превосходным! Вспомнился он мне не случайно: судя по вопросам, заданным за столом, никто в «Культуре» — хоть я уже третий год пишу для них о Соловках — не представляет себе, как выглядит наша повседневная жизнь: что мы едим, как одеваемся, чем занимаемся? И там, в Лафитт, за обедом, а именно за фаршированной уткой, а может, за десертом (фантастический «наполеон»!), мне пришло в голову написать эту главу. Главу о нашем соловецком житье-бытье. Скажу сразу, что быт наш ничем не отличается от образа жизни других соловчан (ясное дело, за исключением бомжей), поскольку условия Далекого Севера навязывают определенные формы поведения: как дома, так и на море. Итак: кормильцы наши — вода, земля, лес…

— Море — наше поле, — говорят поморы. Хлеб на этой географической широте не растет, так что его зачастую заменяет рыба. Ее в Белом море полно — для иных сортов в польском языке и названия не подберешь, так что буду их именовать по-местному. Прежде всего селедка, то есть жирная сельдь, которой Соловки славились еще при царе, и треска, из-за чего поморов раньше звали «трескоедами». И ту и другую мы солим на зиму в огромных бочках. Далее навага, мелкая, но очень вкусная, корюшка, пахнущая свежими огурцами, и крупная камбала, которую бьют острогой. Реже заходит в соловецкие заливы красная рыба, из семейства лососевых: семга, горбуша, кумжа. Порой сиг в сети попадется или пинагор. Кроме морской рыбы, мы едим и пресноводную — озер и рыбы в них здесь масса: окунь, ряпушка, плотва, ерш, налим, карась, а порой и щука ловится, форель или карп. Рыбачим удочкой, сетями, острогой и вершами — кто как умеет и любит. Зимой же сети под лед ставим или сидим с удилищем у проруби, наблюдая за игрой солнечных лучей в торосах. Море дает нам не только рыбу, оно и дрова для топки подбрасывает, и морскую капусту, богатую витаминами и йодом. Вот уж правда — кормилец.

Обрабатывать северную землю трудно. Плодородных почв здесь мало, все больше песок, глина да камни. Порой землю для огорода приходится завозить издалека, да еще обшивать грядки досками, чтобы грунт дождем не смыло, а потом удобрять навозом или няшей (гнилыми водорослями) — и только после всех этих приготовлений приступать к посадкам. Да и климат не способствует земледелию: снег лежит долго, земля оттаивает медленно, от частых заморозков растения никнут. Зато много солнца — порой даже чересчур, вот, например, у редиски из-за изобилия света весь рост идет в ботву, а не в корень. Царица Соловков — картошка, главный продукт питания на Островах. Да, картошка здесь — больше, чем еда, это священное растение постсоветских времен. Ее посадка сродни обряду: в начале июня (непременно до Троицы) все разом, семьями, выходят на грядки и, обратив задницы к небу (словно поклоны кладут), сначала два-три дня вскапывают землю, потом зарывают клубни, заботливо хранившиеся с осени, после чего с сознанием хорошо исполненного долга запивают на неделю-другую. Подобным образом осуществляется окучивание и сбор урожая. Своя картошка на Островах — гарантия того, что с голоду не помрешь. Соловчане, народ ленивый, любят ее еще и за неприхотливость — закопал, окучил да выкопал. Ни тебе прополки, ни поливки, ни возни с рассадой. Другие культуры, требующие большего ухода, здесь не в почете. Разве что — изредка — парник с помидорами, клубника, репа да щавель, а уж цветоводов можно пересчитать на пальцах одной руки. Неудивительно, что при виде нашего огорода соловчане сперва остолбенели, а потом махнули рукой: иностранцы. У нас, кроме картошки, клубники, репы и щавеля, имеется шесть сортов салата, цветная капуста, горох и бобы, зеленый лук, укроп и петрушка, морковка, капуста, свекла и ревень, мелисса и мята, хрен и золотой корень, и цветов море, и даже Cannabis indica, вполне приличная. Каждый раз, читая «Год охотника» Милоша, я невольно сравниваю наши огороды. Там, на Медвежьей вершине Милош выращивает бугенвиллеи, пересаживает фейхоа, а олени объедают у него цветы гелиотропа. Мы здесь, на Сельдяном мысу, выращиваем картошку, пересаживаем ревень и родиолу розовую, а соседские козы щиплют у нас лук.

Поделиться с друзьями: