Волчий паспорт
Шрифт:
Стало на мгновение страшновато, ибо список «всех остальных» был угрожающе велик. И тут случилось нечто неожиданное, мгновенно показав все-таки существующую, на счастье, неоднородность публики. Лишь малая часть встретила это милое приглашение к убийствам с энтузиазмом. Из толпы полетели бумажные пакеты с песком, раздалось негодующее улюлюканье. Единственным итальянцем, заставившим слушать себя в тот вечер, оказался мальчик лет двенадцати, неизвестно откуда бесстрашно
Организаторы заверяли, что к гостям отнесутся иначе, чем к своим, они ухватились как за соломинку за веру в традиционное итальянское гостеприимство. Но после бедламного открытия кое-кто из них, видимо, крепко выпил от расстройства чувств, как, впрочем, и некоторые участники фестиваля, и похмельная некрепость рук ощущалась в недержании микрофона, опять бесконечно вырываемого ворвавшимся на сцену пляжем. Все же публика начала слушать стихи, особенно аплодируя четким ироническим строчкам поэта из ФРГ Эриха Фрида. Публике уже поднадоел хаос: развлечение становилось скукой.
Ведущий, милейший парень Витторио Кавал, артист и поэт, плеснул на свое лицо цыгана минеральной водой прямо из бутылки, освежился, сконцентрировался и яростно прочитал по-итальянски отрывок из поэмы Исаева «Суд памяти». Строчки о красном знамени, сияющем сильней, чем знамена всех других стран, прозвучали особенно впечатляюще, ибо «красное знамя» по-итальянски – это знаменитая «бандьера росса». Одновременно раздались и аплодисменты, и свист. Затем Исаев стал читать эти стихи по-русски. Он весь встопорщился, врос в сцену и мужественно замолотил рукой воздух в такт темпераментно читаемым стихам, хотя воздух этот был наполнен страшным гиканьем, и дочитал-таки до конца, награжденный за силу воли аплодисментами.
Затем выступал ирландский поэт – увы! – пребывавший в прострации. Получив микрофон, поэт странно заколебался всем телом, как изображение на испорченном телеэкране, и стал неумолимо терять равновесие. Всем стало ясно, что он мертвецки пьян. Он даже не мог разобрать букв на двух собственных страничках, еле держа их в руке. Но при этом поэт очаровательно улыбался, чем вызвал симпатию окружающих. Он прохрипел в микрофон одно-единственное слово – «виски», как будто только оно и было написано на двух страничках. Фляжка была с восторгом подана, и поэт, осушив ее одним махом, стал рушиться на заботливо подставленные руки зрителей.
И вдруг раздался громовой крик, как выражение заботы о немедленной витаминизации ослабшего поэта: «Минестроне! Дадим ему минестроне!» И от одного из костров, с поднятым на шест огромным дымящимся походным котлом знаменитого итальянского овощного супа, прямо по телам зрителей поперли несколько косматых молодцов, похожих на дикобразов. Удивительно, с какой акробатической ловкостью донесли они котел на сцену, никого не ошпарив, и начали кормить из половника павшего на сцену поэта. И снова на сцену полезли все кому не лень, и она закружилась, поплыла, как беспомощно кружится паром, сорвавшийся с троса.
– Ты когда-нибудь видел что-либо подобное? – спросил я своего старого сан-францисского друга Лоуренса Ферлингетти.
– Нет.
Мы оба ушли со сцены, потому что нам на
ней нечего было делать.3
Но у хаоса есть, может быть, одно-единственное положительное качество. Хаос вырабатывает в людях, не поддавшихся ему, чувство солидарности. Утро, как всегда, оказалось мудреней вечера. Правда, это утро началось для нас ночью, когда мы не спали и думали, как быть. Но мы не разбивались в наших раздумьях на отдельные делегации. Мы все, поэты разных наций, разных и порой даже противоположных направлений, почувствовали себя делегацией поэзии, которую оскорбляют, которой не дают говорить.
На десять часов утра поэты назначили «военный совет». Аллен Гинсберг, уже года два как остригший свою знаменитую бороду и сменивший буддистские одежды на костюм из магазина братьев Брукс и скромный галстук какого-нибудь фармацевта из Бронкса, предложил не сдаваться хаосу, всем вместе защитить честь поэзии и вместо задуманного, запланированного ранее вечера только американской поэзии устроить совместный вечер с европейскими поэтами, отказавшимися вчера выступать в неразберихе. Первый раз я видел Аллена Гинсберга, «воспевателя хаоса», в роли строгого защитника порядка.
«Сдаваться какой-то кучке хулиганов?» – прорычал американец Амири Барака, похожий на Мохаммеда Али в легком весе. Все проголосовали – не сдаваться. Решили, не надеясь на организаторов, взять защиту микрофона в свои руки. Тед Джонс нарисовал эскиз каре из стульев вокруг микрофона.
И вдруг один из организаторов заявил, что стулья на сцене явятся символом привилегированности поэтов и это может спровоцировать насилие. Отец американских «литературных хулиганов» Уильям Берроуз, самый старший из всех участников фестиваля, заявил, что на стуле удобней сидеть, что вообще у него артрит и, если ему не дадут стул, он выступать не будет. Кто-то задумчиво предположил, что стулья смогут оказаться оружием в руках потенциальных нападающих.
«Но они могут быть оружием и в наших руках!» – прорычал Амири Барака. Поэтесса Дайана ди Прима предложила как компромисс подушки, взятые из гостиничных номеров. Сочли, что это будет еще «буржуазней». Поставили на голосование: считать или не считать стулья «идеологическим символом»? Постановили незначительным большинством голосов: считать и, следовательно, ими не пользоваться.
Разработали порядок выступающих и тактику. Главное – защищать микрофон и друг друга. В случае захвата микрофона в чужие руки парализовать противника выключением звука. Разошлись.
Однако часов в пять новый «военный совет». Организаторы с трясущимися лицами сообщили, что «поэты пляжа» сорвут вечер, если их не включат в список через одного. «Сколько их?» – спросил Аллен деловито. «Двадцать пять». – «А сколько человек за их спинами?» – прорычал Амири Барака. «Человек сто – сто пятьдесят», – неопределенно ответили организаторы. «Вооружены?» – спросил Амири Барака. «Кто знает… Очень может быть». – «А эти двадцать пять действительно пишут стихи?» – спросил Аллен. «Неизвестно…»
Тут меня и взорвало. Помню только, что именно тогда у меня впервые и вырвалось выражение «диктатура пляжа». Диктатура пляжа станет диктатурой посредственностей, захвативших микрофон. Профессиональный уровень вечера сразу упадет. Мы должны выбирать: или кабак на сцене, или поэзия. Грек Ставрос, трагически воздев руки, обратился ко всем нам: «А вы разве себя не помните непризнанными, неприкаянными? Может быть, среди них есть гении, которым мы откажем в праве на слово… Неужели вы все зажрались?»