Волчий паспорт
Шрифт:
А этот великан был упорным и вообще не хотел вставать. Великан лежал на спине, и его лицо, обдаваемое брызгами океана, выражало презрение к жалким усилиям людей.
– Если сильно дернуть, конечно, мы его поднимем, – сказал Гонсало. – Но тогда он снова упадет, и уже лицом вниз. Придется действовать методом камешков.
– Что это за метод? – спросил я.
– Это древний метод паскуанцев, когда здесь еще не было никакой техники. Под спину статуи они подкладывали плоские камешки – один за одним, и статуя поднималась. Это, конечно, во много раз медленнее, но зато безопаснее для статуи. Рывки обычно кончаются падением…
Гонсало усмехнулся и добавил:
– Так же и в истории. Горячие головы всегда рвутся поднять нацию, упавшую на спину, рывком. Но они забывают, что нация может рухнуть лицом вниз. В истории я тоже предпочитаю метод камешков.
13. Генералиссимус Франко
Над
Над головами многотысячной толпы, встречавшей генералиссимуса, прибывшего в Севилью на открытие фиесты 1966 года, реяли обескуражившие меня лозунги: «Да здравствует 1 Мая – День международной солидарности трудящихся!», «Прочь руки британских империалистов от исконной испанской территории – Гибралтара!» – и на ожидавшуюся мной антиправительственность демонстрации не было ни намека. Генералиссимус был хитер и обладал особым искусством прикрывать антинародную сущность режима народными лозунгами. Генералиссимуса встречала толпа, состоявшая не из народа, а из псевдонарода – из государственных служащих, полысевших от одобрительного поглаживания государства по их головам за верноподданность, из лавочников и предпринимателей, субсидируемых национальным банком после проверки их лояльности, из так называемых простых, а иначе говоря – обманутых людей, столько лет убеждаемых пропагандой в том, что генералиссимус – их общий отец, и, наконец, из агентов в штатском с хриплыми глотками в профессиональных горловых мозолях от приветственных выкриков.
По улице, мелодично поцокивая подковами по старинным булыжникам, медленно двигалась кавалькада всадников – члены королевской семьи в национальных костюмах, аристократические амазонки в черных шляпах с белыми развевающимися перьями, знаменитые торерос, сверкающие позументами. Следом за ними на скорости километров пять в час полз «мерседес» – не с пуленепробиваемыми стеклами, а совершенно открытый. Со всех сторон летели вовсе не пули, не бутылки с зажигательной смесью, а ветки сирени, орхидеи, гвоздики, розы. В «мерседесе», не возвышаясь над уровнем лобового стекла, стоял в осыпанном лепестками мундире плотненький человечек с благодушным лицом провинциального удачливого лавочника и отечески помахивал короткой рукой с толстыми тяжелыми пальцами. Когда уставала правая рука, помахивала левая – и наоборот. Лицевые мускулы не утруждали себя заигрывающей с массами улыбкой, а довольствовались выражением благожелательной государственной озабоченности. Родители поднимали на руки детей, чтобы они могли увидеть «отца нации». У многих из глаз текли неподдельные слезы гражданского восторга. Прорвавшаяся сквозь полицейский кордон сеньора неопределенного возраста религиозно припала губами к жирному следу автомобильного протектора.
– Вива генералиссимо! Вива генералиссимо! – захлебывалась от счастья лицезрения, приветствовала толпа генералиссимуса Франко – по мнению тех, чьи рты были заткнуты тюремным или цензурным кляпом, убийцу Лорки, палача молодой Испанской республики, хитроумного паука, опутавшего страну цензурной паутиной, ловкого торговца пляжами, музеями, корридами, кастаньетами и сувенирными донкихотами. Но, по мнению этой толпы, он прекратил братоубийственную гражданскую бойню и даже поставил примирительный монумент ее жертвам и с той и с другой стороны. По мнению этой же толпы, он спас Испанию от участия во Второй мировой войне, отделавшись лишь посылкой «Голубой дивизии» в Россию. Говорят, он сказал адмиралу Канарису:
– Пиренеи не любят, чтобы их переходила армия – даже с испанской стороны.
По мнению этой же толпы, он был добропорядочным хозяином, не допускавшим ни стриптиза, ни мини-юбок, ни эротических фильмов, ни подрывных сочинений – словом, боролся против растленного западного влияния и поощрял кредитами частную инициативу. На просьбу министра информации и туризма Испании разрешить мне выступать со стихами в Мадриде Франко осмотрительно написал круглым школьным почерком: «Надо подумать». Поверх стояла резолюция министра внутренних дел: «Только через мой труп». Выступление не состоялось, но генералиссимуса как будто не в чем обвинить.
– Вива генералиссимо! Вива генералиссимо! – хором скандировала толпа, и от ее криков в кафедральном севильском соборе, наверное, вздрагивали кости Колумба, если, конечно, они действительно там находились.
14. Разговор с Че Геварой
– Почему я стал революционером? – повторил команданте Че мой вопрос и исподлобья взглянул на меня, как бы проверяя – спрашиваю ли я из любопытства, или для меня это действительно необходимо. Я невольно отвел взгляд – мне стало вдруг страшно. Не за себя – за него. Он был из тех, «с обреченными глазами», как писал Блок.
Команданте
круто повернулся на каблуках тяжелых подкованных солдатских ботинок, на которых, казалось, еще сохранилась пыль Сьерра-Маэстры, и подошел к окну. Большая траурная бабочка, как будто вздрагивающий клочок гаванской ночи, села на звездочку, поблескивающую на берете, заложенном под погон рубашки цвета «вердеоливо» [21] .– Я хотел стать медиком, но потом убедился, что одной медициной человечество не спасешь… – медленно сказал команданте, не оборачиваясь.
21
Вердеоливо (исп. verde olivo) – цвета зеленых оливок.
Потом резко обернулся, и я снова отвел взгляд от его глаз, от которых исходил пронизывающий холод – уже не отсюда. Темные обводины недосыпания вокруг глаз команданте казались выжженными.
– Вы катаетесь на велосипеде? – спросил команданте.
Я поднял взгляд, ожидая увидеть улыбку, но его бледное лицо не улыбалось.
– Иногда стать революционером может помочь велосипед, – сказал команданте, опускаясь на стул и осторожно беря чашечку кофе узкими пальцами пианиста. – Подростком я задумал объехать мир на велосипеде. Однажды я забрался вместе с велосипедом в огромный грузовой самолет, летевший в Майами. Он вез лошадей на скачки. Я спрятал велосипед в сене и спрятался сам. Когда мы прилетели, то хозяева лошадей пришли в ярость. Они смертельно боялись, что мое присутствие отразится на нервной системе лошадей. Меня заперли в самолете, решив мне отомстить. Самолет раскалился от жары. Я задыхался. От жары и голода у меня начался бред… Хотите еще чашечку кофе? Я жевал сено, и меня рвало. Хозяева лошадей вернулись через сутки пьяные и, кажется, проигравшие. Один из них запустил в меня полупустой бутылкой кока-колы. Бутылка разбилась. В одном из осколков осталось немного жидкости. Я выпил ее и порезал себе губы. Во время обратного полета хозяева лошадей хлестали виски и дразнили меня сандвичами. К счастью, они дали лошадям воду, и я пил из брезентового ведра вместе с лошадьми.
Разговор происходил в 1963 году, когда окаймленное бородкой трагическое лицо команданте еще не штамповали на майках, с империалистической гибкостью учитывая антиимпериалистические вкусы левой молодежи. Команданте был рядом, пил кофе, говорил, постукивая пальцами по книге о партизанской войне в Китае, наверно, не случайно находившейся на его столе. Но еще до Боливии он был живой легендой, а на живой легенде всегда есть отблеск смерти. Он сам ее искал. Рассказывали, что команданте неожиданно для всех вылетел вместе с горсткой соратников во Вьетнам и предложил Хо Ши Мину сражаться на его стороне, но Хо Ши Мин вежливо отказался. Команданте продолжал искать смерти, продираясь, облепленный москитами, сквозь боливийскую сельву, и его предали те самые голодные, во имя которых он сражался, потому что по его пятам вместо обещанной им свободы шли каратели, убивая каждого, кто давал ему кров. И смерть вошла в деревенскую школу Ла-Игеры, где он сидел за учительским столом, усталый и больной, и ошалевшим от предвкушаемых наград армейским голосом гаркнула: «Встать!» – а он только выругался, но и не подумал подняться. Говорят, что, когда в него всаживали пулю за пулей, он даже улыбался, ибо этого, может быть, и хотел. И его руки с пальцами пианиста отрубили от его мертвого тела и повезли на самолете в Ла-Пас для дактилоскопического опознания, а тело, разрубив на куски, раскидали по сельве, чтобы у него не было могилы, на которую приходили бы люди. Но если он улыбался умирая, то, может быть, потому, что думал: лишь своей смертью люди могут добиться того, чего не могут добиться своей жизнью. Христианства, может быть, не существовало, если бы Христос умер, получая персональную пенсию.
А сейчас, держа в своей еще не отрубленной руке чашечку кофе и беспощадно глядя на меня еще не выколотыми глазами, команданте сказал:
– Голод – вот что делает людей революционерами. Или свой, или чужой. Но когда его чувствуют как свой.
15. Гитлер, или Осторожнее с бездарностями
Я стоял на скромном австрийском кладбище в местечке Леондинг над могилой, усаженной заботливыми розовыми геранями. В могильном камне с фотографиями не было бы ничего необычного, если бы не надписи «Алоиз Гитлер 1837–1903» и «Клара Гитлер 1852–1907». Один из гераниевых лепестков, сдутых ветром, на мгновение повис на застекленных мрачновато-добродушных усах дородного таможенника, казалось еще не просохших от многих тысяч кружек пива. Капля начинавшего накрапывать дождя уважительно ползла по седине добродетельной сухощекой фрау. В лицах родителей Гитлера я не нашел ничего крысиного. Но когда я вспоминал о том, что натворил на земле их сын, мне казалось, что под умиротворенной розовостью могильных гераней копошатся крысиные выводки.