Волчья шкура
Шрифт:
Тем не менее (или именно поэтому) Айстрах — во всяком случае так нам думается — в последние годы жил в тени постоянного страха. Был ли то вполне оправданный страх от мысли, что бог мог выглядеть и по-другому, а не то иметь второй лик на оборотной стороне, сокрытый, еще никем не виданный лик. Что мы знаем о страхе Айстраха? Мы можем только надеяться, что в этот момент он не был так мучителен. В тумане, под шапкой-невидимкой тумана, старик, быть может, даже считал себя в безопасности.
Дорога была ему знакома. Он мог бы идти по ней с завязанными глазами: мимо печи для обжига кирпича до Плеши, а дальше взять направо и спуститься в долину. Там ведь, чуть-чуть не доходя до дома лесничего, прикорнула лесопильня и возле нее — домики рабочих. Но сегодня вдруг оказалось, что это иная дорога. Иная не потому, что в желудке Айстраха была водка. Сейчас
Старик раскачивал свой фонарь. Его свет окрашивал в светло-красное нижние слои тумана. Но вверху туман тек синеватым серебром, и серебряная монета луны плыла в туманной дымке. Орел или решка? Каков лик господа? Может быть, он — невидимая нам сторона луны? И как бы ни упала монета, ее обратная сторона? Изнанка всех лиц и всех личин? Таимая, как болезнь, как срам? Спрятанная за спиной, как смертоносное оружие? Или оружие спрятано в спине жертвы? И его всю жизнь таскаешь за собой в этом рюкзаке?
Шаги старика гулко отдавались на замерзшей дороге. Им вторило эхо — казалось, что кто-то идет с ним в ногу. Эхо шагало справа, там, где гора. Да и туман был там намного темнее, чем слева. Ветви, блестящие от инея, растопыривали пальцы. Сверкнула замерзшая лужа… И тут послышался голос бога. Послышался слева, в Невидимом, где притаилась печь для обжига кирпича. Голос позвал его, как в рупор.
— Айстрах!
— Здесь!
— Иди сюда, Айстрах!
— Есть!
Сойдя с дороги, он пошел вниз по склону, проковылял через парующее поле, проковылял через туман, через белую колеблющуюся массу тумана, навстречу голосу, его позвавшему.
И вдруг выросла перед ним тень бога, она воздевала грозные руки вверх, к лунному свету.
— Ага! — сказал Айстрах. — Вот как ты выглядишь!
Страха он не чувствовал, он узнал дуб.
Он дотронулся до растрескавшегося ствола, белого от инея. Промерзшая кора липла к пальцам. Голос опять выговорил его имя (теперь, видимо, непосредственно за его спиной).
Сначала он не обернулся. Ибо и вправду чувствовал близость бога. Мороз пробежал по его спине, и он на мгновение помедлил.
Потом он, верно, все же обернулся. (На это указывало положение его тела.) Он еще услышал свист (так мы предполагаем). Еще увидел, как сталь взблеснула в лунном свете… А потом — потом он уже ничего не видел. И ничего не слышал. А около пяти его стал засыпать снег.
6
То был второй удар, и на сей раз он был убийством. Установил это вахмистр Хабихт, установил помощник жандарма Шобер, установили и чиновники окружной жандармерии. Оповещенные Хабихтом, они прибыли еще засветло, четверо серых мужчин на серой машине, один из них инспектор, специалист по убийствам. И одновременно с ними в Тиши пришел мороз, суровый старый генерал, он стучал костями под ледяными эполетами и скрежетал зубами под седой окладистой бородой. Чиновники прежде других констатировали его появление: когда они после полуторачасового переезда вылезли наконец из машины и мужественно зашагали в высоких сапогах, то ног своих более не чувствовали. В жандармской караульне все четверо, потирая руки, встали у печки и выслушали доклад вахмистра, не слишком часто перебивая его вопросами.
В соседнем помещении дожидался возчик, нашедший убитого. Это был старый, весь заросший волосами человек в заношенной меховой шубейке. Он неподвижно сидел на стуле, сложив на коленях свои лапищи. Казалось, он о чем-то размышляет, но это только казалось. Его одолевало желание выбраться отсюда. Убийство! Мертвое тело! Кое-какое удовольствие из такого случая, пожалуй, можно извлечь. Но сидеть в этом казенном помещении не двигаясь, потому что двигаться здесь страшновато, — благодарю покорно! Хотя его и пригласили в качестве свидетеля, он чувствовал себя обвиняемым — убийцей. Он думал: вот тебе и Новый год! Недурно начинается. И еще думал о доме, о стаканчике водки и горячем супе, а также о своей супруге, опершейся массивным постаментом о край стола, правда уже не такой прелестной, как прежде, но все же вполне пригодной, чтобы скрасить
вечерние часы его жизни. Он высморкался в кулак и вытер ладонь о ножку стула, подумал: пусть жандармам останется! А потом: как-никак бравые парни! Сквозь дверь, притворенную, но недостаточно плотно, он слышал, как говорит и говорит вахмистр Хабихт. Но что именно, разобрать не мог, впрочем, ему на это было наплевать с высокого дерева. Больше, чем знал он сам, Хабихт знать не мог (что, спрашивается, вообще знают эти жандармы?). Потому, наверно, конца его разговору и не было. Хоть бы лошади и кнут были здесь, все-таки развлечение. Мать честная! Лошади! Стоят теперь внизу на улице и пробивают желтые дырки в снегу — это их развлечение. Хорошо бы, думал он, здесь пощелкать кнутом! То-то бы вытаращилась вся эта братва! Он был большим мастером в этом искусстве, мог прощелкать кнутом целую мелодию. В углу он заметил плевательницу. Эта плевательница произвела на него немалое впечатление. Здорово они устраиваются в таких учреждениях, и все за счет налогоплательщиков! А впрочем, смертоубийство, конечно же, не мелочь! Он стал раздумывать: можно ли в этот сосуд плюнуть свидетелю, главному свидетелю, так сказать (да вот смех-то!), потому что без него… А он ведь знавал старика: возил, случалось, бревна для лесопильни. Но кто его убил, этого и он не знал. И на всякий случай решил соблюсти осторожность: лучше уж он проглотит слюну! Нос-то он прочистил (чего тебе, спрашивается, еще надо?), а сплюнуть можно и попозже, подходящее местечко всегда найдется. Итак, он проглотил мокроту, поднял лапищу и вынул из кармана часы: «Господи спаси и помилуй! Уже половина десятого!» Возчик покачал седой головой.А из соседнего помещения все еще доносился разговор. Изо рта вахмистра Хабихта все еще падали слова, не вовсе неслышные, но падали также монотонно, как хлопья с неба. Мало-помалу это навевало сон; слова повисали на веках, ибо если само по себе слово и не имеет веса, то некоторые из слов очень даже весомы. Еще слава богу, что Хабихт был простужен и прерывал иногда свою речь на секунду-другую, чтобы выкашлять то, что не мог выговорить. В этот момент все четверо чиновников взглядывали на него, точно пробудившись от краткого сна. Они с трудом поднимали веки (опустившиеся под бременем слов), смотрели на белый четырехугольник окна, мимо которого малоприятный северо-восточный ветер гнал тучи неистово кружащихся хлопьев, и, видимо, помаленьку приходили в себя. Вот о чем он еще хотел бы упомянуть, сказал Хабихт, потому что это кажется ему особенно примечательным: у печи для обжига кирпича, то есть почти рядом с нею, в свое время было обнаружено тело Ганса Хеллера. Кроме того, мотоцикл этого парня — он скоро поступит в продажу — стоял тогда прислоненным к пресловутому дубу, и по его, Хабихта, мнению, это обстоятельство нельзя недоучитывать. Однако инспектор, слишком трезвый, а пожалуй, и слишком прыткий, чтобы уследить за чужой и довольно путаной мыслью, заявил, что никакой связи он здесь не усматривает, ведь то была дорожная авария.
Тут вахмистр Хабихт умолк. Ни малейшей охоты копаться в этих старых делах он не испытывал. Пожав плечами, он пошел к двери, открыл ее и позвал возчика.
Последний покорно вошел и с покорным видом стал посреди комнаты. Что ж, хуже, видно, не будет, да и вид у них не то чтобы непорядочный. Вид точь-в-точь как у лошадей, когда по утрам он с фонарем в руках входит в конюшню. Им почему-то понадобилось знать, как его зовут и когда он родился (словно это имело какое-то отношение к убийству).
Он сказал, а Хабихт немедленно записал. Жандармы вылупились на него. Но тут же отвернулись. Стали смотреть мимо, в пустоту.
— Ну, а теперь расскажи, как все было, — сказали они.
Он распрямил плечи, откашлялся.
— Ну вот, — начал он, — значит, какое дело!.. — Спозаранку он поехал в Плеши взять со станции несколько ящиков.
— В праздничный день? — осведомился один из чиновников, тот, что сидел впереди.
Ну конечно, это ведь приработок, а в будни у него время не выбирается.
— Я, когда на станцию ехал, старика не видел, потому что еще не развиднелось. Да вот кони — гнедые мои, они внизу стоят — что-то почуяли, заржали и ни с места…
Его прервали, и не слишком любезно: о конях пусть распространяется в трактире.
— Ладно, — сказал он, — я просто подумал, чего это они ржут, кони-то!
Он смотрит на жандармов. Его приводят в замешательство серебряные пуговицы на их мундирах. Своим холодным блеском они буравят ему глаза, как снежинки, что дорогой падали на него.