Волчья шкура
Шрифт:
— Сдохни, — шепчет она. — Сдохни, грязная скотина! Хватит тебе заражать воздух! Сдохни же наконец!
В школе у нее сегодня все шло неладно. Началось с таблицы умножения.
— Сколько будет дважды два? — спросила она и подождала ответа.
Поднялся ученик первого класса.
— Четыре!
Она пристально посмотрела на него своими голубыми огоньками. И поправила ученика:
— Дважды два — пять!
И даже написала это на доске, чтобы он получше запомнил (ну, в чем дело?): «2x2=5».
Девчонки захихикали.
Вслед
— Четыре! Четыре! — захлебываясь от восторга, хором кричали они.
Она густо покраснела и схватила тряпку.
— Тихо! — рявкнула она, как унтер-офицер. В ярости шлепнула мокрой тряпкой по доске и написала заново: «2x2=…» Трах! И на доске осталась какая-то каракуля.
Мелок раскрошился под нажимом ее пальцев.
— Госпожа учительница разучилась считать! — сообщила Анни, принеся после школы молоко.
Матрос позвал ее в комнату и сказал:
— Она никогда не умела считать.
Анни поставила кувшин с молоком возле плиты. Ее голубая юбчонка взметнулась вверх и снова опустилась. Девочка обернулась к матросу.
— Она вдруг решила, что дважды два — пять, — сказала она.
Матрос стал рыться в шкафу.
Он сказал:
— Ей-богу? Смотри-ка! Ну да она еще научится. Дважды два и вправду пять, только понять это могут немногие.
Он вытащил пз шкафа коробку и положил ее перед Анни.
— Ну, как ты думаешь, что там внутри? — спросил он. — Счетная машина? Нет? Так смотри же!
Матрос сел и стал глядеть, как девочка тонкими пальчиками сняла крышку и из-под шелковистых облачков ее нежно загнутых ресниц в коробку хлынул сияющий мартовской синевою взгляд.
И лицо ее вдруг преобразилось! Словно солнце взошло над долом!
— Окарина! — воскликнула она.
— Да, окарина, — подтвердил матрос.
Пятница, тридцатое января. В воскресенье уже первое февраля. А там и март наступит! И апрель не за горами! Значит, снова придет весна!
Анни вынула окарину из коробки и прижала свои пухлые губы к мундштуку.
— Ну, смелее! — сказал матрос. — Дуй в нее! — А потом: — Поди сюда, глупышка, я тебе покажу!
Анни подошла, протянула матросу инструмент, взобралась к нему на колени и прижалась к его груди. Матрос подул в мундштук, еще влажный от ее слюны, губы его словно ощутили вкус теплого летнего дождя.
А звук-то какой! Будто родник зажурчал! Будто земля сама поет себе песню.
— Как хорошо! — сказала Анни.
А матрос:
— Я думаю! Вот! Возьми ее! Теперь твоя очередь!
Он думал: теперь твоя очередь. Твоя. Не наша. Ведь у тебя есть все! Действительность и правда. У нас, взрослых, остался только обман, мы судим да рядим о вещах, которые нам уже не принадлежат. И считаем! Дважды два — четыре! Но это не так. Всегда выходит больше! И больше именно на ту величину, которую мы не учли. Больше на неопознанное. На непредвиденное. Воистину так! Если бы вы,
дети, знали, какие жалкие, убогие шутники мы, взрослые, какую постыдную комедию мы ломаем, вы бы больше не ходили в школу!Анни удалось извлечь несколько звуков из глиняных дырочек.
Он думал: господи! Если бы снова можно было обладать истиной! Миром! Вернее, действительностью! Мечтой! И незаметно подкрасться! По высокой шелестящей траве!..
Ее дыхание извлекло из глиняных дырочек земляные звуки, и эти звуки манили, словно из дальней дали. Действительность: обладать девочкой-пастушкой, снова иметь пастушьего ангела…
— Что это было? — спросил он вдруг.
— Что? — удивилась Анни.
— Что ты сейчас играла?
— Не знаю. Просто так.
Это было море, безбрежная водная гладь. Возлюбленная открыла глаза. Или чайка взмахнула крылом? Голубая песня легко коснулась его.
Между тем случилось следующее: перед одним из домов остановилась машина. Дверь дома открылась; дверца машины открылась. Из до. ма вышла наша кинозвезда. Из машины высунулся какой-то господин. Наша кинозвезда с чемоданом в руке села в машину и — жми на всю катушку! Убирайся! И к чертям Эрну Эдер!
— Ко всем чертям! — сказал Укрутник.
Чтобы возвыситься в собственных глазах и еще потому, что суббота была уже на носу, он немного погодя заявился в парикмахерскую.
Давайте оглянемся назад! Вот он сидит, развалившись в одном из кресел, и тянет к нам свой подбородок, в зеркале тянет к нам свой подбородок, покрытый белой мыльной пеной, и открывает рот, темнеющий посреди пенной белизны.
— Ха-ха-ха!
Смех вырывается из черной дыры в зимнем пейзаже, а фрейлейн Ирма, нежно намыливая Укрутника своими пальцами-колбасками (она готова делать это вечно), вторит ему.
— На четвереньках выполз за ворота! — хихикает она. — Я чуть не померла со смеху!
А Укрутник (громко, из черной дыры):
— Хо-хо! Хо-хо-хо!
И мясной бог возлагает ему на чело венец из колбасок высшего сорта.
Эрна Эдер начала свою «кинокарьеру»; фотограф чуть не задохся в дерьме; господин в машине задохнется уже через три километра; с Гертой они опять помирились. Чего еще можно желать! Скоро они поженятся, да! И сразу уедут в Италию! Ясное дело! Ирма, которая смотрит на него в зеркало, тоже бы сгодилась. И деньги на легковую машину у него есть!
Он расписывает парикмахерше эту машину:
— Обалдеть можно! Лак светло-зеленый и розовый! Зеленый, как надежда, — он причмокнул языком, — и розовый, как свежая телячья котлета.
Фердинанд Циттер — он уже стоит, держа наготове бритву, — чувствует какую-то дурноту в животе. Она мягко поднимается по пищеводу и словно пальцем щекочет у него под языком.
— Довольно! — Он решительно отодвигает в сторону Ирму с ее колбасками и, раскрыв бритву, склоняется над Укрутником.