Волга рождается в Европе
Шрифт:
Песчанка, сентябрь
После недели дождя теперь, наконец, прекрасная погода. Пыль возвращается, и солдаты дышат ею с радостью. Возвращается удушливая пыль, проклятое красное облако пыли. И, все же, все дышат пылью с радостью, приветствуют ее как старого друга, после длинных дней жидкой грязи, после этой заботы и хлопот на ужасных дорогах, которые дождь превратил в намазанную вазелином стеклянную пластину. Достаточно простого ливня, чтобы покрыть основание дороги, водонепроницаемую, жесткую и плотную глинистую почву, покрывалом скользкого, слизистого наносного грунта, который время от времени обрывается и создает глубокие, коварные расщелины. Наконец, мы можем снова приступить к продвижению, навстречу Днепру. «Быстро, быстро!» Этот призыв звучит от одного конца колонны до другого, орудия снова начали лаять на горизонте, пулеметные очереди свистят над высокими, волнистыми нивами. Дождь начал идти восемь дней назад.
Было одно мгновение, на прошлой неделе, незадолго до того, как начал идти дождь, когда я сказал себе: – Теперь я возвращаюсь, с меня хватит. Я не мог больше. Я был ранен на войне (на первой войне, 1914-1918), мои легкие отравлены ипритом. Я не мог дышать в этом облаке плотной кисловатой пыли, пыль наполняла мне рот, сжигала мне легкие, разрывала мне губы, внутреннюю часть носа, веки. Я тосковал по дождю. Я пытливо вглядывался в ясный горизонт, я искал тень грозового облака на жестко синем небе. Два или три раза я останавливался, с намерением оставить колонну, чтобы она продолжала маршировать дальше без меня, чтобы я мог выйти из этого плотного слоя пыли. Тогда колонна удалялась, она маршировала быстро, чтобы не терять соприкосновения
Была ужасная жара. Но что-то небезопасное, кое-что двусмысленное носилось в воздухе. Небо было чисто, и, все же, чувствовалось, что что-то готовится, за скрытыми складками горизонта. «Это не настоящее украинское лето», думал я. Я уже знал из опыта, какое настоящее лето на Украине: очень жаркое время года, пронизанное долгим, медленным дрожанием душного ветра, который выманивает запах соломы, особенное испарение у бесконечных нив. В 1920 году, когда армия маршала Пилсудского вторглась на Украину и маршировала на Киев, я находился при польских войсках (как итальянский офицер-наблюдатель) и следовал за их продвижением до Киева. Был май. Но уже жуткая дневная жара окрашивала бесконечные площади колосьев хлеба медным цветом. Лошади сотнями и сотнями становились жертвами жары, жажды, напряжения. Мои колени были истерты седлом до ран. Ночью мы ложились спать в нивах, между горящими колосьями. Мы достигли Киева в жалком состоянии. Я свалился на кровать, в номере отеля «Европейский», и проспал два дня беспрерывно.
С чем-то из того ужасного лета я снова столкнулся в первые дни нашего трудного продвижения. Но когда мы проезжали абсолютно плоскую равнину, которая простирается до обратной стороны Шумы, что-то неизвестное, что-то двусмысленное ощущалось в душном воздухе. Как предчувствие грозы. Я следил взглядом за ленивым, медленным полетом одного из тех разведывательных самолетов, которые немцы называют «Шторх» – «Аист», когда я внезапно, далеко на горизонте, обнаружил что-то желтое, что-то черное, маленькую карандашную линию на синей грифельной доске неба. Аист летел низко над землей, медленно, как будто он чувствовал близкий дождь. Я сказал себе: «Будет дождь, наконец, теперь эта проклятая пыль кончится». Когда мы проезжали деревню Дмитрашковку (орудия беспрерывно гремели, в трех или четырех километрах перед нами), немецкая машина преграждает нам дорогу, водитель высовывается из нее и кричит мне по-итальянски: – Поворачивайте, дорога под русским обстрелом, у нас приказ направить движение вниз через русло реки. Это адская дорога, но она безопаснее. Мы ставим машину под деревом, под прикрытием от наблюдения из воздуха, выходим, немецкий водитель с улыбкой идет нам навстречу. Это молодой человек двадцати, двадцати пяти лет, он выглядит как подросток. Я спрашиваю его, где он выучил итальянский язык. – В Риме, – отвечает он мне. – Я был официантом в отеле «Минерва», за Пантеоном. Потом он продолжает с настоящей римской интонацией: – Li possino ammazzalli, черт бы их побрал, вы только послушайте, как они стреляют. Он смеется и трет ладонью покрытое коркой из засохшей пыли лицо.
На фасаде церкви по обе стороны портала наклеены два пестрых плаката, которые сообщают о показе нового фильма. Церковь была превращена в «Совкино». Плакат сообщает о фильме о любви, по крайней мере, мне так показалось, судя по представленным на плакате его героям: молодой человек и девушка, он с обычной рабочей шапкой колхозного машиниста, она с обыкновенной завязанной узлом под подбородком пестрой косынкой, они обнимаются перед ландшафтом с нивой и косилками, под высоким, темно-синим небом. «По ту сторону любви» звучит название фильма. Мы вступаем в церковь, в которой был устроен немецкий полевой госпиталь. На стенах висят плакаты привычных коммунистических пропагандистских фильмов. Некоторые из них посвящены борьбе против неграмотности, против алкоголя, против туберкулеза, другие – жизни в колхозах или организации Красной армии, третьи – подвигам советской военной авиации, советской техники, советской индустриализации. Основной герой фильма о Красной армии – это Сталин, который появляется на отдельных картинках, на которые разделен плакат, в позе полководца. Фильм рассказывает о нескольких событиях борьбы 1919, 1920 и 1921 годов против поляков, против «партизан» Махно и Петлюры, против «белых» войск Врангеля, Колчака, Деникина. Наряду со Сталиным в каждом из эпизодов появляются верный Ворошилов, усатый Буденный, и Тимошенко, и Киров, и Чапаев, но я не вижу ни Троцкого, ни Тухачевского, ни других. Раненые лежат на соломенных тюфяках вдоль стен, под рекламными афишами фильмов. Батареи бутылок дезинфицирующих средств оставлены на алтаре, рулоны винтов, пакеты ваты, хирургические инструменты. На холсте поверх алтаря прикреплены листы осмотра пациентов. Два врача с гладко выбритым черепом, близорукими мягкими глазами за стеклами очков в золотой оправе, медленно ходят от одного раненого к другому, склоняются к соломенным тюфякам и тихо говорят друг с другом. Через разбитые стекла порывисто проникают пыль и шум, грохот орудий то ближе, то дальше. Один раненый начинает кашлять. Мы покидаем церковь на цыпочках. Вдоль наружной стены одного дома рядом с церковью я вижу висящие на крюке огромные куски кровавого мяса. Четверть быка или свиньи. Это бойня полевого госпиталя. Возле бойни кухня. Группа легкораненых стоит вокруг котлов и ждет горячий суп. Там несколько солдат копают яму, другие закрепляют неуклюжие белые деревянные кресты на свежих могильных холмах. Церковная площадь огибает угол церкви и переходит в огород, а дальше сзади в кладбище. В огороде между жирной листвой кустов картофеля раненые ходят туда-сюда, или они едят молча, сидя на земле, ноги их толсто обмотаны пропитанными кровью бинтами. Молодой элегантный офицер, с хлыстом в руке, проходит мимо нас и хлопает себя хлыстом по голенищу сапога. У него одна рука в повязке, и он свистит сквозь зубы.
На хмуром от пыли небе солнце горит как в плотном тумане. Сидя на куче камней в конце огорода какой-то раненый играет на аккордеоне. Нежная песня, песня из влажной и туманной страны. Небо над нашими головами – сплошная пыль, в полях сухой ветер стряхивает пыльные колосья. Вокруг нас размеренное спокойствие, безоблачный мир монастырского двора, здесь в этом огороде, на этом кладбище, на этой церковной площади с могилами, подсолнухами и кустами картошки. Раненые беседуют спокойными голосами. Не слышен жалобный звук, даже глухое стенание, который бред жара выманивает из сожженных жаждой губ. Насколько эти раненые отличаются от раненых на прежней войне. Я вспоминаю... Но кто еще не помнит громкие, замученные болью голоса, едва подавляемые крики, проклятия, отчаянные крики о помощи, тупой стон умирающих? На этой войне мужчины доказывают большую мужественность, большую устойчивость к боли. Вероятно, большую сознательность, если это не спокойная, серьезная покорность неизбежному. Раненые кажутся мне замкнутыми, им неприятно показывать свое горе. Таковы не только немцы, но и другие, румыны, русские тоже. Они не сетуют, они не стонут, они не ругаются. Без сомнения, что-то скрытое, что-то тайное кроется в складках этого жесткого и сдержанного молчания.
Немецкий солдат, бывший официант в отеле «Минерва» в Риме, подходит ко мне и говорит, что хорошо было бы отправляться в путь, дорога очень плоха и, кроме того, погода ежеминутно может резко измениться. Он глядит вверх на небо и указывает на черное, совершенно черное облако, которое быстро поднимается на горизонте. Тем лучше, если пойдет дождь. Я больше не могу, я больше не могу дышать в этом ужасном красном облаке пыли. Все глядят вверх на небо, качают головой, ругают это совершенно черное облако, которое становится все шире и уже заполнило весь горизонт. Мы покидаем церковь, садимся в машины. Дорога ведет круто под гору, с крутыми поворотами. Это сухое русло ручья, засеянное большими, отшлифованными водой камнями, а не дорога. Наконец, мы достигаем маленького водотока, в принципе, узкой долины. Мы едем по нескольким качающимся балкам, которые связаны стальным тросом. Вдоль берегов солдаты обоза средней артиллерии устроили себе лагерь, лошади стоят посреди потока, по колено в воде, другие пасутся на близком лугу. На другой стороне речки колонна телег с боеприпасами преграждает отлогую улицу. Солдаты группами подталкивают колеса вперед, лошади яростно бьют копытами, показывают длинные желтые зубы в немой, болезненной
ухмылке. Два больших румынских грузовика, две «Шкоды», с яростным грохотом грохочут вверх по пыльному подъему. Лица солдат покрыты маской пыли, в которой пот копает глубокие борозды. Маленькая толпа из крестьян, старых мужчин, большей частью женщин, и парней шестнадцати, восемнадцати лет, сбежалась, чтобы наблюдать за этим столпотворением людей и животных. Они стоят и смотрят, явно без страха, со спокойным любопытством. Парни веселы, оживлены, немного нерешительны. Женщины носят очень пестрые косынки, стянутые перед лицом, завязав их концы узлом под подбородком. Рубашки и юбки из набивной ткани, с кричаще пестрыми узорами из маленьких желтых, зеленых, красных цветков. Мужчины, молодые и старые, носят серые хлопчатобумажные куртки, брюки из синего сукна, из которых и состоит их рабочая одежда. Мужики больше не носят застегнутые с боку толстовки, не носят также сапоги и фуражки. Они кажутся ремесленниками и рабочими, а вовсе не крестьянами. Шапка велосипедиста придает им вид людей из пригорода. Двадцать пять лет большевизма, колхозы и сельскохозяйственные машины коренным образом изменили «мужиков»: они сделали из них сельскохозяйственных рабочих, машинистов. Когда я, чтобы использовать вынужденную остановку, открываю свой вещмешок и начинаю есть, они смотрят на меня с внимательным любопытством, разговаривают друг с другом и смеются.– Под сиденьем, – говорю я Пеллегрини, – еще должна лежать коробка карамели.
Пеллегрини распределяет карамель среди молодых людей. Они испуганно приближаются, протягивают руку, тщательно разматывают бумагу и пробуют карамельки с удовлетворением, от сладкого вкуса у них расширяются глаза, и они счастливо смеются. Это дети, они как все дети мира. Да, карамель была в кооперативном «универмаге» в Дмитрашковке, та маленькая советская карамель с ее несколько соленым вкусом; но она была дорогой, слишком дорогой. Я рассматриваю внимательно этих советских детей 1941 года, которые так отличаются от советских детей 1920, 1921 года. У них растрепанные волосы под их маленькими шапками велосипедиста или под маленькими украшенными вышивкой кепи, вроде тех, которые носят казаки. У парней синие суконные брюки, слишком длинные или слишком короткие, у девочек юбка, фартук, пестрая косынка. Все тихо говорят друг с другом и смеются. Они с большим любопытством следят за каждым моим движением, и снова и снова оглядываются на тяжелые немецкие артиллерийские тягачи, на лошадей, которые своими копытами с трудом преодолевают подъем, на дымящие и гремящие грузовики на другом берегу реки. Между тем Пеллегрини зажег спиртовой кипятильник, он греет немного воды для чая. Я вынимаю лимон из моего рюкзака, молодые люди окружают меня, рассматривают лимон, сопят, пытаются нюхать воздух. Один спрашивает: – Что это такое? – Это лимон, – отвечаю я. – Лимон, лимон, – повторяют они друг другу. Тот, который стоит ближе всего ко мне, рассказывает, что они никогда еще не видели лимон. – Он немного кислый, – говорю я, – но хороший. Хочешь попробовать? Я отрезаю ему кусочек на пробу. Мальчик кладет ломтик лимона в рот, корчит гримасу и снова выплевывает. Другой быстро поднимает его земли, сосет немного, тоже делает гримасу и передает третьему. Все кривят лицо и плюют. Они никогда не видели лимон. И внезапно начинает идти дождь. Сначала мягкий, тихий, надоедливый дождь. Потом он становится ливнем. Я с восхищением дышу свежим ласковым поглаживанием дождя, я умываю лицо и волосы в горькой и чистой воде, наполняю с наслаждением ею рот. Ах, наконец, дождь! Вокруг хор криков и проклятий. Немецкие солдаты глядят вверх на небо, кричат и ругаются. Артиллерийские тягачи останавливаются, лошади соскальзывают по внезапной жидкой грязи, грузовики скользят на гладкой дороге. – Ах, проклятый дождь! – шумят артиллеристы и водители возле снарядов и завязших в грязи машин. Совсем близко дом какого-то крестьянина, девочка появляется в дверях, машет нам, чтобы мы вошли. – Пожалуйста, пожалуйста, – говорит она. Мы входим. На скамье сидят пожилой мужчина и мальчик. Пеллегрини возится со своим спиртовым кипятильником, начинает греть воду для чая. Я сажусь в угол, под иконой, где в русских домах почетное место для гостя, и отрезаю следующую дольку лимона. У мальчика больная нога, очень красная и распухшая. Это, должно быть, артрит. Он смотрит на меня и жалуется: – Мне больно. В это время он рассматривает лимон, старик и девочка тоже смотрят на лимон. Старик говорит: – Да это же лимон! Прошло больше двадцати лет с тех пор, когда он видел последний раз видел лимон. – Но ведь Крым же недалеко, – говорю я. – Да, – отвечает старик, – но, наверное, кто знает, все лимоны Крыма погибли. Правда состоит в том, что русские власти отправляли весь урожай цитрусовых Крыма на экспорт; кроме как в больших городах, в Москве, Ленинграде, Киеве, Одессе, во всей России нельзя было купить лимон или апельсин. Старики, те, которым за сорок, могут вспомнить о лимонах. Они относятся к воспоминаниям о старом режиме. Но мальчики не могут, они даже не знают, что это такое.
Мы наливаем чай в стаканы и кладем в каждый стакан, в каждый стакан чая, хорошую дольку лимона. Старик довольно смеется, девочка тоже довольно смеется, когда они пьют свой чай. Только мальчик с больной ногой выглядит печальным и подавленным. – Во время другой войны, германской войны..., – рассказывает старик. Они называют ее так, германской войной. Старик в 1916 году воевал в Карпатах. Потом он протягивает руку к бутылке спирта, которую Пеллегрини оставил на столе, снимает пробку, нюхает ее и с наслаждением закрывает глаза. – Если добавить немного воды, – говорит он, – его можно было бы выпить. Уже три месяца, как началась война. С той поры он не выпил ни капли водки. Нет, никакой водки. Я не могу не рассмеяться, другие тоже смеются. Пеллегрини хватает бутылку и прячет ее в надежное место в сумке. Мы идем к двери. Дорога – сплошной ручей из грязи. Дождь прекратился, теперь дует холодный резкий ветер, сухой и шершавый как кошачий язык. – Вам лучше было бы остаться тут на ночь, завтра дороги снова будут сухими, – говорит мне старик. Так это и есть. Достаточно полчаса дождя, чтобы превратить эти украинские дороги в болота. Война трепыхается в скользких клещах грязи. Немецкие солдаты спешат от одной лошади к другой, от одной машины к другой и ругаются. Ничего не поделаешь. Ждите, пока улицы не высохнут. Пушки гремят позади, за лесом. Ах, эта война на Украине! Пыль, грязь, пыль, грязь. Проклятая пыль, проклятая грязь! Сверху, вниз по склону, доносится запутанный шум, смесь человеческих голосов и ржания лошадей. Войска, которые встречаются нам, не могут спуститься вниз, они должны провести ночь наверху, завтра утром дороги будут сухими. И пыль, и дождь, пыль и грязь, завтра улицы будут сухими, огромные поля подсолнечника будут трещать на сухом теплом ветру, потом грязь вернется, и это Россия, это Россия царей, святая Россия царей, и это также СССР, пыль и дождь, пыль и грязь, это русская война, вечная русская война, война в России в 1941 году. Ничего не поделаешь, ничего не поделаешь. Завтра улицы высохнут, потом грязь вернется, и все время мертвецы, испепеленные дома, толпы оборванных пленных, с глазами как у больных собак, и снова и снова падаль лошадей и машин, падаль танков, самолетов, грузовиков, пушек, офицеров, унтер-офицеров и солдат, женщин, стариков, детей, собак, падаль домов, деревень, городов, рек, лесов, ничего не поделаешь, ничего не поделаешь, дальше, все дальше, глубже внутрь «русского континента», к Бугу, к Днепру, к Донцу, к Дону, к Волге, к Каспийскому морю. Да, да. «Мы боремся только за свою жизнь». А потом придет зима. Прелестная зима. И потом опять пыль и дождь, пыль и грязь, пока снова не наступит зима, милая зима святой Руси, зима Советского Союза из стали и цемента, вот что такое война против России в 1941 году. «Да, да, да». Мы побеждаем сами себя, чтобы умереть.
(Последний абзац был в свое время вычеркнут цензурой).
ВТОРАЯ КНИГА
РАБОЧАЯ КРЕПОСТЬ
Осада Ленинграда
В конце сентября 1941 года я вернулся в Италию (понес наказание в виде четырех месяцев принудительного заключения, наложенного на меня по требованию немцев из-за «неуместного характера» моих военных репортажей), а потом направился на северный фронт; через Польшу, Литву, Латвию и Эстонию я попал в Финляндию, в траншеи под Ленинградом.
Меня влекло туда намерение увидеть вблизи, как рабочие массы Ленинграда реагируют на моральные, политические и социальные проблемы войны. В начале Русского похода и в течение всего лета 1941 года я в своих фронтовых репортажах из Украины писал, каким образом крестьянские массы Советского Союза после их перевоспитания и преобразования с помощью индустриализации или, лучше сказать, механизации сельского хозяйства, реагируют на проблемы войны, и особенно убедительно разъяснил мою точку зрения, что тайна войны в России лежит, прежде всего, в «рабочей морали» аграрного пролетариата.