Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Волхв (вторая редакция романа)
Шрифт:

Все, что они мне плели, было ложью; было западней. Письма, полученные мною, сфабрикованы — они бы не дали мне так легко напасть на свой истинный след. Запоздалая ненависть сорвала пелену с моих глаз: вся моя почта читалась ими насквозь. Теперь нетрудно сообразить, что мерзавцы проведали о смерти Алисон даже раньше меня. Советуя мне вернуться в Англию и жениться на ней, Кончис наверняка знал, что она мертва; Лилия наверняка знала, что она мертва. Вдруг в лицо мне дохнула дурнотная бездна, точно я свесился с края земли. Вырезки с заметками о двойняшках были подложные; а коли они умеют подделывать газетные вырезки… я сунулся в карман куртки, куда положил письмо Энн Тейлор сразу после того, как «Джун» прочла его у школьных ворот. Конверт

на месте. Я вцепился в письмо и в судебную хронику, силясь отыскать признаки фальсификации… но тщетно. Припомнил, что не стал брать с собой второй конверт, надписанный рукою Алисон и содержащий пучочек трогательных засохших цветов. Эти цветы они могли получить только от нее.

От самой Алисон.

Я не отрываясь смотрел на себя в зеркало. И, как за соломинку, хватался за память о ее искренности, ее верности… за чистую правду ее конца. Если и она, и она… еле устоял на ногах. Неужто вся моя жизнь — плод злостного заговора? Я расталкивал прошлое грудью, я ловил Алисон, чтоб заново убедиться: она не лгала мне; ловил самую сущность Алисон, грудью расталкивал ее любови и нелюбови — их-то как раз можно купить, было б желание. Под подошвами зинула хлябь безумья. А что, если моей судьбой вот уже битый год правит закон, полярно противоположный тому, который Кончис упорно приписывал — почему так упорно? не затем ли, чтоб в сотый раз меня провести? — судьбам мира в целом? Полярно противоположный закону случайности. Квартира на Рассел-сквер… стоп, я снял ее случайно, наткнувшись на объявление в «Нью стейтсмен». Вечеринка, знакомство с Алисон… но я ведь вполне мог отказаться от приглашения или не ждать, пока уродок распределят… а Маргарет, Энн Тейлор — они, выходит, тоже?.. Версия не выдержала собственного веса, зашаталась, рухнула.

Я смотрел на себя не отрываясь. Им не терпится свести меня с ума, точнее, вразумить — на свой оригинальный манер. Но я вцепился в действительность зубами, ногтями. Зубами, ногтями — в тайный дар Алисон, в прозрачный кристаллик нерушимой преданности, мерцавший внутри нее. Будто окошко в ночной глуши. Будто слезинка. Нерушимое отвращение к крайним изводам зла. И слезы в моих собственных глазах, мгновенно просохшие, послужили мне горьким залогом: ее нет, ее и вправду больше нет.

Я плакал не из одной лишь скорби — нет, еще от злобы на Кончиса и Лилию; от сознания, что, зная о ее смерти, они воспользовались этим новым вывихом, этой новой саднящей возможностью, — нет, не возможностью: реальностью, — дабы взнуздать меня верней. Дабы подвергнуть мою душу бесчеловечной вивисекции — в целях, что лежат за гранью здравого рассудка.

Они точно стремились покарать меня; и покарать еще раз; и еще раз покарать. Без всяких на то прав; без всякого повода.

Сев, я прижал ко лбу кулаки.

В ушах звучали назойливые отголоски их давних реплик, но теперь в каждой чудился второй, зловещий смысл; чудилось постоянство трагической иронии. Практически любая фраза Кончиса или Лилии была этой иронией пропитана; вплоть до последнего, нарочито многозначного разговора с «Джун».

Пропущенные выходные: мой визит был отменен явно для того, что я успел получить «официальный ответ» из банка Баркли в приемлемые сроки; меня придержали затем лишь, чтобы ловчее столкнуть под откос.

Во мне теснились воспоминания о Лилии — о днях, когда Лилию звали Жюли; миги лобзаний, долгожданного телесного торжества… но и миги нежности, открытости, миги нечаянные, — отрепетировать их нельзя, тут нужно так вжиться в роль, чтоб она перестала быть твоей ролью. Как-то мне уже приходило в голову, что перед выходом на сцену ее погружают в гипнотический транс — может, и впрямь? Да нет, не сходится.

Я зажег вторую филипморрисину. Вернись-ка в сегодняшний день. Но в мозгу вхолостую прокручивались пережитая ярость, пережитый позор, не давали вернуться. Только одно, пожалуй, утешает. Ведь, по идее, мы с Лилией поделили позор пополам. Ох, и зачем я был с ней так мягок, мягок

почти до конца? Это, кстати, позволило им надругаться надо мною с особой жестокостью: проявления благородства, и без того скудные, обернулись мне же во вред.

Послышались шаги, дверь открылась. Вошел стриженный ежиком матрос, за ним еще один, в непременных черных брюках, черной рубашке, черных кедах. Третьим появился Антон. В медицинском халате, застегнутом на спине. Из нагрудного кармана торчат колпачки ручек. Бодряческий говорок, немецкий акцент: ни дать ни взять доктор на утреннем обходе. Он больше не прихрамывал.

— Как самочувствие?

Я оглядел его с головы до пят; спокойно, спокойно.

— Самочувствие отличное. Давно я так не веселился.

Он посмотрел на поднос.

— Хотите еще кофе?

Я кивнул. Он сделал знак второму тюремщику; тот забрал поднос и ретировался. За дверью просматривался длинный проход, а в конце его — лесенка, ведущая на поверхность. Что-то великоват этот резервуар для частного. Антон не отрывал от меня глаз. Я стойко молчал, и некоторое время мы сидели друг против друга в полной тишине.

— Я врач. Пришел вас осмотреть. — Заботливый взгляд. — У вас ведь… ничего не болит?

Я уперся в стену затылком; поглядел на него, не открывая рта.

Он погрозил пальцем:

— Будьте добры ответить.

— Я просто балдею, когда надо мной измываются. Балдею, когда девушка, которую я люблю, поганит все, что для меня свято. А уж когда ваш пакостный дедулька разродится очередной правди-ивой историей, я прям-таки прыгаю от радости. — И гаркнул: — Где я, черт вас дери, нахожусь?

Он, похоже, не особо-то прислушивался; его интересовали не слова, а физиологические реакции.

— Прекрасно, — размеренно выговорил он. — Судя по всему, вы проснулись. — Он сидел, положив ногу на ногу, и разглядывал меня чуть свысока, мастерски подражая врачу, ведущему прием пациентов.

— А куда подевалась эта проблядушка? — Он, кажется, не понял, о ком я. — Лилия. Жюли. Или как ее там.

Улыбнулся:

— Проблядушка — это падшая женщина?

Я зажмурился. У меня начинала болеть голова. Надо держать себя в руках. Тот, кто стоял на пороге, обернулся: по лестнице в конце прохода спускался второй охранник. Вошел в комнату, поставил поднос на стол. Антон налил кофе сначала мне, а потом себе. Матрос передал мне чашку. Антон двумя глотками осушил свою.

— Друг мой, вы заблуждаетесь. Она девушка честная. Очень добрая. И очень смелая. Да-да, — заверил он, увидев мою ухмылку. — Очень смелая.

— Имейте в виду, как только отсюда выберусь, я вам всем такой, мать вашу, праздник организую, что небо с овчин…

Он вскинул руку, успокаивая меня, снисходя к моей горячности:

— У вас мысли путаются. За эти дни мы ввели вам ударную дозу релаксантов.

Я осекся.

— Что значит «за эти дни»?

— Сегодня уже воскресенье.

Три дня псу под хвост; а как же сочинения, будь они неладны? Ребята, учителя… не вся же школа пляшет под Кончисову дудку. Голова моя пошла крутом. Но не от наркотиков — от чудовищного хамства; получается, им плевать и на законность, и на мою работу, и на таинство смерти, — на все общепринятое, устоявшееся, авторитетное. Плевать на все, чем я дорожу; но и на все, чем, как мне до сих пор казалось, дорожит сам Кончис.

Я в упор посмотрел на Антона.

— У вас, немцев, эти шалости в крови.

— Я швейцарец. Моя мать еврейка. Это так, к слову.

Густые, кустистые, угольно-черные брови, озорной огонек в глазах. Поболтав в чашке остатки кофе, я выплеснул их ему в лицо. По халату поползли бурые потеки. Он достал носовой платок, утерся, что-то сказал стоявшему рядом тюремщику. Ни малейшей досады; пожал плечами, взглянул на часы.

— Сейчас десять тридцать… э-э… восемь. Суд назначен на сегодня, и вам надо быть в трезвом уме и твердой памяти. Это, — указал на свой заляпанный халат, — очень кстати. Я вижу, вы готовы к заседанию.

Поделиться с друзьями: