Волшебный фонарь
Шрифт:
Да мало ли что ты не можешь. А она может, она именно только так и может, вот в чем дело. И ничем нельзя это поправить, и ничего нельзя изменить, — так оно и должно было быть.
И так оно и было.
Я бродил по узким, витиеватым улицам старого города, и пустыня чужой жизни окружала меня.
Какой-то человек садился в фаэтон, и я подумал: «Я тебя больше никогда не увижу». Старик сидел на стуле у порога своего маленького домика и равнодушно глядел на прохожих, а я: «Так ты будешь сидеть и завтра, и послезавтра, и всегда», и бесконечная жалость охватывает меня. Женщина прошла с ребенком на руках, и ребенок говорил:
Великая, постоянная, неутихающая жизнь печальной, обреченной рекой протекала мимо.
Потом я долго ждал у клуба. Гудели вечерние колокола. Цокали извозчики.
Вдруг вокруг вспыхнули огни. Повалила возбужденная толпа. И меня охватило тайное нервное вечернее чувство улицы.
— Девочки, вот он! — Я услышал смех.
Из шумного и пестрого табунка на той стороне улицы выбежала одна, в красной шапочке, — есть такие мотыльки, как летящие цветы, страшно их любить, страшно ведь к ним прикоснуться.
— Бедный, бедный! — закричала она издали. — Стоит так одиноко в чужом городе.
Это была Ника. А те стояли на тротуаре и скопом глядели в мою сторону. И ждали спектакля. Я побежал навстречу и будто схватил в объятия мотылька.
— Что ты, оставь, все смотрят. Какой ты, в сущности, еще мальчик.
Дерзкие глаза ее блестели, она все еще была Джульеттой, Чайкой или еще кем-то, кем бывают в той выдуманной, в той Главной жизни. Она крепко, своевольно взяла меня под руку. И мы пошли. Мы пошли смутными незнакомыми улицами.
Потом мы сидели где-то в парке на скамейке, и падали листья, будто кто-то с кем-то навеки прощался.
Тонкие гибкие руки, волосы, золотистым пучком собранные на затылке, и особенный, только ей присущий строптивый наклон головы.
Милая, милая моя, такая родная и такая далекая теперь, из другой, неизвестной мне жизни. Ничего про тебя я уже не знал, и того, что ты понимала и любила, к чему так быстро привыкла, я еще не знал, не понимал и не мог любить.
Мы сидели рядом, и ты уходила все дальше и дальше.
Я не помню, о чем мы говорили, и разве в словах суть?
Я чувствовал себя отрезанным, ушедшим из ее сердца, вытесненным чем-то новым, более связанным со всей ее будущей жизнью, чем те длинные солнечные дни, те тихие лунные ночи на реке Рось.
Мы вышли из парка и опять пошли постными улицами, молча, на миг останавливаясь под ночными шумящими каштанами, и казалось, что они участвуют в том, что происходит между нами.
Потом был Главный проспект, яркие вывески, из освещенной витрины, из царства небытия, холодно-красивыми восковыми лицами глядели на нас манекены: жених в шляпе набекрень, невеста в газовом
шарфе.— Веселая картинка, — усмехнулся я.
— Даже грустно стало, — откликнулась она.
На каком-то перекрестке открылась зеленая улица, маленькие деревянные домики, а в двориках были клумбы, росли георгины и астры, и лаяли собаки, и казалось, там еще притаилось, еще протекает наше детство.
Ах, как далеко мы ушли и как быстро все стало сложно, перепутано и непонятно.
Мимо пронеслась длинная, зеркальная, с белыми занавесками, машина, и долго в ушах стоял ее ревущий и властный державный сигнал, и горько и безнадежно пахло сгоревшим бензином.
Совершенно неожиданно мы вышли на крутой берег и изумились. Над темной гудящей рекой протянулась нитка огней, и по канатной дороге непрерывно, одна за другой, важно покачиваясь, шли бадьи бетона. По эту и по ту стороны реки, в прожекторном свете, двигались в разных направлениях дымки поездов, по горам нарытой желтой глиняной земли ползали маленькие грабарки с бокастыми, шершавыми мужицкими лошаденками, а в ярко освещенных котлованах копошились тысячи землекопов с тачками, по мосткам и настилам бегом бежали козоносы с красным кирпичом на спине, и шум и напряжение этой ночной неустанной разнообразной работы передавались сердцу, и хотелось включиться и остаться тут навсегда.
Это была первая в стране великанская плотина. Ее строили такие же мальчики и девочки из местечек и сел и хуторов, из маленьких хаток и домиков. Только недавно они играли в классы и в цурки и на демонстрациях кричали: «Долой Чемберлена!» Мы всей душой чувствовали, что именно тут сейчас г л а в н о е, не только для нас, но, наверное, и для всего человечества и всей истории. И тогда мы верили этому бесконечно, и нам казалось — мы в центре вселенной, и стоит отдать за это жизнь.
— Как же я могла жить в той жуткой глуши! — сказала Ника.
Многочисленные огни горели и переливались, и на одно какое-то мгновение восторгом пламени и веры души наши сплавились, и мы стояли, взявшись за руки.
Оба мы были еще слишком юными, оба через край кипели радостью и первоначальной жаждой жизни, чувством ее бесконечности, ее бессмертия, и обещанием, вечным обещанием чуда, и многое надо было увидеть, многое испытать, переиграть, пройти очарование и разочарование, тоску и боль и столько расставаний, чтобы оценить то, что зародилось и было между нами.
Поздней ночью я провожал ее домой, на окраинную улицу, в рабочую слободу, где слышна была близкая жизнь железной дороги, изредка кто-то проходил с деревянным сундучком и в ночной прохладе ощущался запах гари и машинного масла.
Мы шли мимо аккуратных глиняных мазанок, в которых жили машинисты и их помощники и стрелочники. И все уже спали.
Навстречу шел рослый красивый чубатый парень в вышитой косоворотке. Он чуть приостановился, поздоровался и как-то странно переглянулся с Никой, и мне показалось, они оба что-то знают, чего я не знаю.
Но я ничего не сказал.
Мы постояли немного у ее ворот и помолчали. Мы уже давно в душе расстались, и каждый, как мог, жил своей будущей жизнью.
— Ну, рабочему классу пора, — сказала она и улыбнулась грустно.
— Прощай, — я обнял ее и крепко поцеловал.
И вдруг она бурно заговорила:
— Ты хороший, ты ведь очень хороший, ты, может быть, лучше всех, но я хочу учиться, хочу жить. Все это, может быть, придет после, когда-нибудь. Пойми.
Я молчал.
— Не сердись, — сказала она и тихо добавила: — Я ничего не могу с собой поделать.