Волшебство и трудолюбие
Шрифт:
Имение это со старинным домом находилось как раз на нашем пути в Париж, в местечке Пуйи. Когда хозяева автострады проводили эту магистраль, они охватили около пяти гектаров земли, принадлежавшей внуку покойного президента, и теперь дорога в имение сворачивала непосредственно с автострады.
Дом Жюльетты стоял перед открытой лужайкой, с трех сторон окруженный старыми липами, могучими голубыми елями и пихтами. Это был, со всеми ему присущими традициями французского «палэ», двухэтажный каменный дом с высокими каменными трубами, узкими переплетчатыми окнами, балконами и широкой деревянной лестницей, ведущей на второй этаж, кругло и плавно изгибающейся внутри дома.
Большой кабинет с панелями темного дуба, с охотничьими регалиями в виде рогов и шкур зверей,
Старинная столовая сама говорила о своей заброшенности только запахом не согретых хозяйским теплом спинок массивных дубовых стульев и кресел и тусклым стеклом буфетных створок. Здесь давно не обедали, а обедали в просторной, светлой кухне, и только спальни на втором этаже свидетельствовали о том, что в доме живут и любят его.
— Вот в этой комнате, — говорит мне Жюльетта, показывая на дом, — жил твой отец, Петр Петрович. Он гостил у нас с капитаном в 1926 году. Он рисовал из этого окна, только тогда вместо пустой лужайки здесь были раскинуты цветники с аллейками и скамейками. Деревья эти были молодыми, а мои дети, Франсуа и Поль, совсем маленькими, а теперь их дети ходят в школу… — Жюльетта с нежностью смотрит на меня черными блестящими глазами. Она каждый раз говорит о Петре Петровиче, захлебываясь восхищением…
Мы спускаемся по комфортабельно-плавной лестнице и выходим на террасу.
— Да, если этот дом привести в порядок, отремонтировать, обновить, то будет маленький дворец, — задумчиво говорит Юрий Васильевич.
— У меня, к сожалению, нет средств на это. Пенсия маленькая.
— А дети?
Жюльетта, улыбаясь, смотрит на Юрия Васильевича.
— Дети мои — чудаки. Дочь замужем, живет в Париже и занимается только своими двумя мальчишками. А сын Поль, который по образованию археолог, и очень талантливый, отказался от работы в Париже, ушел от общества, женился и занялся хозяйством. Он живет здесь же, в Пуйи, в маленьком доме для сторожей, с женой и двумя детьми. Он пашет, сеет, огородничает, виноградничает, разводит телят на убой. Словом, он — фермер. Терпеть не может Париж, буржуазное общество, городскую жизнь… Да вот он и сам идет знакомиться с вами…
Из-за деревьев шел к нам еще молодой, невысокий человек в робе. В руках у него были две бутылки белого вина. На загорелом лице серые глаза, опушенные пшеничного цвета ресницами, смотрели чуть насмешливо, густые рыжеватые волосы лохматились над высоким, упрямым лбом. Весь он был ершистый и мятежный, словно всегда готовый отразить нападение. Чувствовал он себя свободно и уверенно, хотя движения его были сдержанны. Жюльетта познакомила нас, и мы уселись перед террасой за садовым железным столиком, на таких же креслицах. Вскоре появилась жена Поля, худенькая, ничем не примечательная особа, но, видимо, умевшая здорово держать в руках мужа. Именно она только с одним помощником-работником могла снять весь урожай винограда и распорядиться с хранением массы овощей и фруктов. Прибежали и дети — дочка-подросток, длинноногая, крупная блондинка скандинавского типа, и сын, шустрый рыжий мальчик лет девяти.
— А где же пасутся ваши коровы? — спросила я Поля, с интересом разглядывающего стеклянные баночки с черной икрой, которые я поставила на садовый столик.
— А! Коровы? Я сейчас их позову, они тут, поблизости.
И, сложив руки рупором, он протяжно закричал: «Ойэ-э-э!
Ойэ-э-э!» И не прошло минуты, как из-за дальних куп вдруг показались пятнистые, черно-белые коровы. Они шли на нас стадом и, подойдя совсем близко, остановились, удивленно мыча, словно вопрошая, зачем их вызвали сюда в такой неурочный час. Потоптавшись на лужайке, коровы повернулись и понуро пошли на пастбище. Поль, посмеиваясь, стоял, заложив руки в карманы. Жена его принесла крекеры и стаканы,
Жюльетта разлила по ним удивительно вкусное розовато-белое вино с их собственных виноградников. Все принялись угощаться. Намазав икры на крекер, Поль с наслаждением отправил его в рот.— Манифик! — возгласил он. — Великолепная икра!
Мы пили, смеялись, и неожиданность этой обстановки, простота и удивительный, осенний, какой-то пуссеновский пейзаж — все располагало к душевному отдыху и некоторой деревенской лени и бездумью.
Я смотрела на Поля, уплетавшего черную икру с таким же азартом, как и его сынишка, и чувствовала, что сидит в нем глубоко укоренившаяся от предков-галлов неукротимая ненависть ко всякого рода зависимости, ко всему, что накладывает свою лапу на национальную культуру и свободу, стремясь подавить ее цивилизацией и новыми достижениями технического прогресса. И в душе моей рождалось чувство глубокой солидарности с этим прямодушным и грубоватым праправнуком убитого президента Сади Карно, именем которого названы улицы почти во всех городах Франции…
Обедали мы в ресторане городской гостиницы в Пуйи, где Жюльетта заранее заказала для нас отличный обед из местных блюд. Дородная хозяйка ресторана встретила нас воркотней по поводу запоздания: уже больше двух часов, кухня запирается на перерыв, люди должны сами покушать (во Франции обеденное время священно даже для поваров, которые с утра до ночи заняты приготовлением еды!). Но Жюльетта, которую здесь все знали и любили, умилостивила матрону, и мы провели еще около часа в светлом зале пустого провинциального ресторана, беседуя и перебирая в памяти все случившееся с нами за двое этих необычайных суток.
Срок моей визы подходил к концу, пора было возвращаться домой. Еще одна встреча у посла, с подробным отчетом о нашей деятельности в Провансе.
Еще одно выступление в торгпредстве, где я читала рассказы из рукописи «Кладовая памяти».
Еще одно утро с посольскими детьми, младшими школьниками, приготовившими к этой встрече большую выставку рисунков к моей книге «Наша древняя столица», которую они штудировали в классе.
Еще несколько прощальных визитов к родным Жюльетты, и вот приходит час расставанья с Парижем. Это ранний утренний час, когда едешь по городу на аэродром и еще улицы не загружены движением машин, и тут отчетливо запоминаются какие-то шумы города: унылый звон католического колокола над собором Сен-Рок; грохот поднимаемой железной витрины магазина; свист на палубе барки, медленно движущейся по каналу.
«Ту-ру, ту-ру» полицейской машины, спешащей на место происшествия.
Тарахтенье мусорного контейнера, переминающего отбросы из железных баков, которые опрокидывают туда негры-мусорщики в громадных рукавицах.
Запоминаются еще редкие прохожие, и газовая колонка Эссо, где мы заправляемся бензином, и этот удивительный, протуманенный солнечный луч, отраженный стеклами еще закрытых окон. Париж дышит после ночной прохлады еще не отравленным выхлопными трубами автомобилей воздухом, и я прощаюсь с этим неповторимым городом — мы выезжаем из него на шоссе, ведущее к аэродрому Орли.
Аэровокзал. Я бегу мимо каких-то пассажиров, лениво разглядывающих витрины ларька «сувениров», и птичьего вида старых англичанок, подагрическими руками выбирающих «порт-кле» в виде железных Эйфелевых башен, качающихся на кольце для ключей.
Надо еще заполнить анкету, предъявить мой красный паспорт с золотым гербом моей родины. И вот все. Вещи сданы в багаж, билет проверен.
В самолете душновато. Пассажиры рассаживаются, вешают пальто, достают клетчатые пледы с верхних полок, шуршат газетами. Наконец сигнал к закрытию входа, наш самолет катится по трассе, сначала медленно разворачиваясь, останавливаясь, потом, будто набрав воздуха в легкие, начинает весь сотрясаться с тарахтеньем, потом решительно срывается с места, мчится по дорожке, в иллюминаторе видишь кромку газона с какими-то полевыми цветочками, пригнутыми до земли бешеным ветром пропеллеров, и через мгновенье непонятно почему земля оказывается далеко внизу…