Воображаемый репортаж об одном американском поп-фестивале
Шрифт:
Стояла дивная весна. Колючий март постепенно перешел в напоенный соками апрель, а затем и в пышный, душистый май; ветер приносил иногда и на пештскую набережную ароматы покрытых цветами будайских гор. Люди тоже выглядели по-весеннему, на их одутловатых от усталости, по-зимнему серых лицах появились краски, на душе стало веселее, они реже затевали перебранку в трамвае, спокойнее ожидали своей очереди в магазинах, да и работали, пожалуй, с большей энергией. Во всей жизни страны чувствовалось весеннее оживление. Люди с несомненным интересом читали в «Сабад неп» сводки погоды и сообщения об ожидаемом урожае. В это время в Венгрии, особенно среди городского населения, замечалось невиданное прежде внимание к положению в сельском хозяйстве, что свидетельствовало, по-видимому, о большой заинтересованности граждан в судьбах нации.
Однажды вечером инженер явился с потрясающей вестью: арестован министр
Летом Анчу перебросили с уйпештского завода на новое место — мыловаренный завод. Там его встретили с кислыми минами, поскольку им требовался инженер-химик. Анча приступил к исполнению новых обязанностей, затем, после долгих размышлений, написал заявление в Венгерскую партию трудящихся с просьбой предоставить ему работу по специальности. Ответа не было, но месяц спустя его переместили, уже в системе строительного министерства, на предприятие, ведавшее инженерными сооружениями, которое направило его на строившийся в районе Тисы канал, где велись земляные работы, кладовщиком. Было ясно, что партия окончательно от него отвернулась.
Анчу угнетали не только его частные проблемы. В сентябре состоялся первый большой политический процесс, на котором выяснилось, что арестованный весной министр иностранных дел в молодости был полицейским агентом, тайным осведомителем иностранных держав и что, помимо него, за аналогичные уголовные преступления пришлось осудить и казнить еще нескольких человек, занимавших высокие посты в армии и партийном руководстве. Этот процесс настолько подкосил инженера, до сих пор безоговорочно верившего во внутреннюю чистоту партии, что в течение многих дней от него нельзя было добиться ни слова. Он не говорил об этом даже с женой, но его абсолютное доверие поколебалось. И теперь не казалось уже столь невероятным и то, что ему доводилось слышать в связи со снятием его самого с должности управляющего заводом горного оборудования. Один из осужденных партийных функционеров работал как раз в отделе кадров Центрального комитета.
С того дня Анча стал еще более молчаливым и замкнутым, как, кстати сказать, и вся страна. Распространялись слухи о новых и новых арестах, особенно в столице. Взаимное доверие людей было подорвано, никто не знал, что ему думать о других. Говорить осмеливались уже разве что дома, да и то во сне. Среди великого молчания страны коммунисты работали стиснув зубы, всех вокруг почитая врагами, и либо молчали тоже, либо скандировали официальные лозунги. Вся нация проходила высшую школу лицемерия.
Нервное состояние инженера почувствовала, разумеется, не только жена, но и Ники с ее отзывчивым сердечком. Бывало, когда Анча вечером, обычно поздним вечером, уже после того, как запирались двери в подъезде, возвращался со службы домой, Ники с ее необычайно острым слухом издали улавливала и узнавала его шаги еще на первых ступеньках лестницы; она мигом вскакивала со своего места и, взволнованно скуля, бежала к двери. Летом же, при открытых окнах, она чуяла появление хозяина еще с улицы. Как только Ники, сорвавшись с места, бросалась к порогу и начинала громко стонать и царапать дверь, Эржебет выходила на кухню и подогревала ужин: к тому времени, как в замке поворачивался ключ, она нередко успевала даже накрыть на стол.
А собака в прихожей устраивала настоящее празднество по поводу благополучного прибытия хозяина домой, она громко скулила от радости и так плясала вокруг него, снова и снова подскакивая на уровень груди и стараясь ухватить его за рукав, так самозабвенно терлась о его ноги, что ужин начинал понемногу остывать, пока инженеру удавалось наконец сесть за него.
Но с тех пор как на душе у Анчи помрачнело, собака тоже не смела оставаться столь же непосредственной и откровенной, как еще недавно, в чудесные летние дни. Она по-прежнему радостно скулила, когда инженер звонил внизу в парадную дверь, взволнованно бросалась ему навстречу в переднюю и даже подпрыгивала раз-другой, но вскоре — как будто и уныние человека имело особый неприятный запах — обрывала приветствия и, сама приуныв, вяло плелась в свой угол. Бывало, она даже не присаживалась у обеденного стола, а прямо шла к своей подстилке и, уткнув черный нос между передними лапами, неподвижно смотрела из угла на молчаливо ужинавшего хозяина. В последнее время инженер
нередко громко стонал и бормотал что-то во сне; Ники в соседней комнате сразу вскакивала, садилась и жалобно выла. Этот вой тотчас давал Эржебет знать, что мужу опять снятся тревожные сны.Собаке шел уже третий год, что в соответствии с возрастом человека рисует в нашем воображении двадцати-двадцатипятилетнюю молодую женщину. Каждая ее клеточка полнилась радостью жизни, но и тело и душа уже избавились от щенячьи нескладных движений отроческих лет. Ее походка, бег, всякое движение ее членов были гармоничны, как будто это веселое и здоровое тело с точностью знало, когда и сколько может издержать, сколько растратить. Она всегда была чистой и аккуратной, даже осенью, даже зимой, ее белая шерсть светилась, глаза блестели, черный как смоль нос приятно холодил руку, свидетельствуя о здоровье. Каждой своей частицей — это было очевидно — она полностью осуществила тот великолепный проект, какой начертала для нее природа.
Городская жизнь, однако, не шла ей на пользу. Она еще не начала чахнуть, для этого она была слишком молода и здорова, но уже становилось заметно, что ее организму постоянно недостает самого необходимого. Город был ей тесен. Ники в нем не умещалась. И чувствовала себя примерно так, как человек, которого щедро снабжают всем, что ему требуется, но воздухом надышаться вдоволь не дают.
Зима сорок девятого — пятидесятого года, вторая для Ники городская зима, особенно подточила ее организм. За предыдущее — городское же — лето она не сумела наверстать недостаток свободы движения, необходимого разнообразия, тесного общения с природой — словом, все то, чего лишила ее уже первая зима. В Чобанке она привыкла ко всему этому с самого рождения, и, сколько бы теперь ни прогуливали ее, сколько бы ни разрешали бегать по набережной, потребностей ее это не удовлетворяло. Ей диктовали, хотя и ласково и очень тактично, не только ее обязанности, но радости тоже; даже свобода выдавалась ей по расписанию. Она была еще молода, еще неохотно покорялась дисциплине, которая и для человеческих нервов терпима лишь тогда, когда человеку раскроют невидимые, тончайшие взаимосвязи, словом, объяснят что и почему. Ну, а когда что-то не объяснено никак? Мы неохотно сравниваем человека с собакой, нам и самим представляется чуть ли не кощунством проводить параллель между не имеющим души животным и обладающим возвышенными чувствами, высоким разумом человеком, — но от чего же иного так похудел инженер, как не оттого, что не получал объяснений? Ни относительно собственной своей участи, ни по другим вопросам, которые — да будет позволено нам выразиться несколько высокопарно — волновали его, ибо касались судеб человечества. Как и его глупенькая, вполне примитивная собачонка, он тоже бессилен был познать необходимость — ему не дали возможности познать ее.
Итак, даже первое пештское лето, как уже было сказано, не позволило Ники восполнить серьезный ущерб, причиненный ей первой пештской зимой, и ущерб этот в течение второй зимы возрастал с каждым днем. Хозяйка часто болела этой зимой, так что еще реже выводила собаку гулять. Анча же, который бывал в Пеште самое большее два-три дня в неделю — остальное время он принимал, пересчитывал и разносил по спискам сортовое железо, запасные части для машин, пиломатериалы и прочее, — в сущности, совсем ею не занимался. Ники проводила в своем углу целые дни и ночи. Иногда она вставала, лениво обходила квартиру и снова ложилась. Если в комнаты залетала муха, она за нею охотилась. Изредка вскакивала на стул и, упершись передними лапами в подоконник, смотрела в окно. Супруги Анча жили на втором этаже, их окна выходили на мост Маргит, на Дунай и Крепость, близорукая Ники так далеко видеть не могла, перед нею было лишь пустое воздушное пространство, безжизненно раскинувшееся за окном. Немного так постояв, она уныло соскакивала со стула, зевала и плелась на свое место. Голова ее была так же пуста, как и воздух за окном, ведь в течение дня она не получала никаких впечатлений, которые могли бы ее занять.
Анча купил ей мяч. Вечером после ужина он, держа мяч в руке, подозвал собаку; бросив равнодушный взгляд на незнакомый круглый предмет, Ники медленно поднялась с подстилки, сильно потянулась. Сперва вытянула как могла далеко передние лапы и, опустив на ковер голову, подняв зад, с хрустом расправила кости, затем точно так же протянула по полу задние лапы и, вобрав живот, не торопясь, обстоятельно расправила все мышцы и жилы. Третье физическое упражнение было несколько короче. Ники села и, задрав голову повыше вверх и назад, напрягла шейные мышцы: при этом глаза у нее полузакрылись, а морда приняла такое бестолковое выражение, какое Анча видывал на лице жениной тетки, старой девы по имени Сирена, еще в Шопроне, когда обедал у них по воскресеньям.