Вор
Шрифт:
Впрочем, в наступившем затем молчании Векшин поочередно мысленным взором вгляделся в лица завтрашних компаньонов. Они стояли перед ним, как на перекличке, и, хотя в каждом с расстояния ощущалась какая-нибудь личная пугающая нотка или черточка, ему было некогда и просто лень разгадывать душевные настроенья тех, кому можно приказывать. Так было проще, легче, главное — дешевле для души; к тому же он торопился в баню.
— Пустяки… не посмеют, — тяжко, в Агеевой манере ухмыльнулся он. — За такое дело можно на счет и правилку вызвать, на суд — по-вашему, а у нас это не шуточное дело!
Аудиенция кончилась, Векшин пошел взять с комода приготовленный сверток с бельем. Фирсову видно было через зеркало, как тот на короткую дольку минуты опустил глаза, повторно
— Я вас провожу… — поднялся с места и Фирсов. Они вышли вместе.
— Я согласен с твоим критиком, уж больно все сложно у тебя, — говорил Векшин, спускаясь по лестнице. — Проще надо жить, писать и думать, совсем просто… чтобы самому что пи есть захудалому умишку все попятно было. И вообще на кой тебе черт понадобилось о нашу жизнь свое перо марать? Чтоб Векшина написать, должен ты в него сам по макушку влезть, а из этой одежки, поверь, чистым не вылезешь. Ведь не чернилами поди оно пишется-то…
Фирсов ничего не ответил.
— Кстати, насчет Марьи Федоровны, — через минуту вспомнил он. — Виделся с ней на улице дня два назад, про вас спрашивала, просила…
— Вьюга никогда не просит, она велит, — сумрачно заметил Векшин. — Ну и чего ж она тебе велела?
— Как всегда, кланяться повелела. «К себе, говорит, Митю больше не зову, неравно новая супруга кислотой глаза выжжет, но в точных этих словах передай ему от меня задушевное поздравление с достигнутым семейным счастием». При мне же открытку в ящик бросила: двое голубков целуются и у третьего писулька под крыло засунута… не дошла еще? Скоро получите… Но только вы, Дмитрий Егорыч, не обращайте особого внимания, сами знаете: повелительница и насмешница… сама себя не щадит! — Вдруг, точно сжалясь, Фирсов прихватил спутника за локоть и зашептал ему доверительно и дружественно, что в самый бы раз теперь, вместо Пирманова заведенья, отправляться ему на Кудему, к отцу… нашептывал, однако, без обозначения цели и адреса, во избежанье встречного вопроса, откуда сочинителю известны сокровенные векшипские намеренья. — Опять же багажа при вас вполне достаточно, а я бы вас сейчас на извозчике, Дмитрий Егорыч, к самому вокзалу подкатил…
Движеньем локтя тот скинул фирсовскую руку.
— Я, правда, говорил, что тебе писать попроще надо… однако не до последней же, братец, степени. Как-никак я потому и стал таким, что обладаю собственной судьбою, что я живой человек. Дай же мне быть самим собой. Ну, мне влево теперь… мерси, катись!
Векшин пустился в путь, не простившись, так сильпа была в нем досада на сочинителя — не за обидную передачу от Доломановой, однако, а за посеянное в его душе смятение. Шагов десяти не дойдя до бани, он свернул в сторону и как-то слишком быстро, несмотря на расстояние, без всяких поисков даже, оказался перед незнакомым домом, где не бывал пока ни разу. Подымаясь по лестнице, он еще не знал, что станет делать на квартире у Доломановой… но оттого, что наибольшего, из всей завтрашией четверки, сомнения заслуживала неукротимая личность курчавого Доньки, он и решил, нажимая звонковую кнопку, что идет заглянуть врасплох в карие с зеленой искоркой Донькины глаза.
XXV
— Дома нет, и когда вернется — неизвестно… — не дожидаясь вопроса, через дверную цепку сообщил Донька и захлопнул бы дверь, кабы Векшин не придержал ее носком сапога.
— А может, я в подворотне как раз и дожидался, пока барыня твоя уйдет? Пусти, я тебя не обижу, только погляжу… — настоятельно сказал Векшин.
— Вот как засыпемся завтра, вдоволь наглядимся тогда друг на дружку, — зловеще пошутил тот, так что вроде начинало слегка оправдываться туманное фирсовское предсказанье.
— В том и дело, что мне еще нынче, на воле, охота на тебя полюбоваться, — повторил Векшин. — Ладно, не томи, милый Доня, открой!
Дверь отошла, и выглянуло заспанное Донышно лицо.
— Что, отменяется, что
ли?— Я этого не говорил… Чего среди бела дня спишь? Распухнешь, дурак, от беспросветного сна любая краса слиняет.
— И то зажирел… ничего, кажную потраченную крупинку в счет поставлю! — как-то не раскрывая рта, бурчал Донька, пропуская гостя в прихожую. — А пока в ничтожестве квартирую, правда, не погребуешь моим шалашиком?
Прохладная и, за зеленые сумерки в ней, справедливо названная шалашиком, Донькина клетушка еле вмещала в себе кровать да впритирку к ней столишко, закиданный окурками и бумагой с карандашными, не без таланта, набросками знакомых дам в различных видах, по памяти. Здесь сгорал Донька от любви, вгоняя свое нетерпение и надежды в поэтические неистовства; нигде, впрочем, не видпелось никакого черновичка, стихи у него сами собою слагались в уме, как родится народная песня… Имелось здесь единственное, казематного типа и на уровне плеча окошко, годное, пожалуй, высунуть голову на воздух в припадке отшельнического исступленья, кабы не было наполовину заложепо изрядным, разных марок, запасом папирос и табаку. Приникшая снаружи кленовая листва шевелилась, и пробившийся сквозь нее солнечный луч елозил по рисункам, словно выбирал себе позабористей.
— Куда табачины столько держишь… торгуешь, что ли? — спросил Векшин.
— Это чтобы из дому не отлучаться. А то Марья Федоровна у нас частенько из дому, не сказамшись, уходит… и неизвестно, когда воротится, как сейчас. Приходится беспросветную жизнь вести, ровно как в тюрьме.
— А если она на полгода вздумает укатить?
— И полгода без стону высижу, милый Митя, — царапающим голосом произнес Донька.
— Азартный ты человек, Доня, — оглядевшись, признал Векшин, и ненадолго восхищение этим скованным удальством даже пересилило в нем глухую, прихлынувшую было неприязнь. — Интересно живешь, вроде черта во пне лесном!
— Это непохоже, Дмитрий Егорыч… скорее уж камердинер при королеве, — в тон ему поправил Допька.
— Тоже не подходит, — не сдержался Векшин, — камердинер тот же лакей, ему ливрея положена, а ты глянь на себя, ровно пугало в баретках на босу ногу.
— Нам ливрея ни к чему… — дерзко шел тот на сближенье. — Все одно сымать-разуваться, как до расплаты дойдет!
— Не хвастайся, раб… Что же, в королевских-то покоях теплого местечка пока не выслужил?
— Потерплю… — с пороховым бесстрастием согласился Донька, и пепельный румянец слегка отемнил и без того смуглую щеку. — Да мне и не скушно, Митя, во сне да за стишками незаметно время бежит. Фирсов обещался иные в сочинение к себе включить… глядишь, и прославлюсь! Нонче утром смешной один стишок составил — «цепному псу не внятно униженье…» и так далее, а кончается так: «не осуди ж виляния собачьего хвоста!» Хочешь, почитаю заместо угощенья? Там и про тебя строчка-другая найдется…
— Уволь, лучше так посижу, — сухо отклонил Векшин. — Ну, полно нам царапаться! А вот касательно главного дела крепко помни: за кротов ты мне всею прической отвечаешь, причем вместе с головою.
Донька только зашикал в ответ.
— Потише ты!.. я только чтоб проветриться согласился, а так не велит она мне. Не ровен час, услышит за дверью, метлой отсюда погонит: лисий у ней слух…
— Это мне совсем неинтересно, — оборвал Векшин. — Сам-то их работу проверял хоть раз?
Теперь лицо у Доньки даже перекосилось слегка от холодного, свысока поставленного вопроса.
— Белоручка, комиссар, на готовенькое ходишь… Небось о мозолистых руках сколько раз на митингах трепался, а сам-то избегаешь их землицей помарать! — Глубоким вздохом он потушил в себе неуместную вспышку и прибавил по-блатному, для краткости, что его кроты не подведут.
Подразумевались подсобные, в особо выгодных случаях лица, которые по найму или любовному долевому соглашению пробивают подземный ход с выходом на цель. И так как соседнее нежилое помещение, откуда велся подкоп к Пирману, должна была снять под ларек свободная от подозрения Санькина жена, то Векшин и счел необходимым остеречь Доньку в отношении молодой четы.