Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Ты мне Саньку не черни, — предупредил Век-шин, — он мой. Помни: в Казани ему на ногу наступишь, а ко мне на Благушу извиняться придешь… понятно?

Тот лишь зубами поскрипел.

— А я бы на твоем месте, Дмитрий Егорыч, данного верзилы еще более опасался, чем Щекутина самого! — Он намекал на скрытую неприязнь этого опытнейшего шнифера к Векшину за его скорую, высокомерную славу. — Эх, не нравится мне твой Санька… лучше бы ты черта самого в компанию пригласил!

— И эти твои намеки тоже не имеют для меня никакого значения, Доня, — спокойно отрезал Векшин. — Лучше за собой последи…

Некоторое время они, готовые на любое, смотрели друг другу в лицо, потом Донькины губы расплылись в насильственной улыбке.

— Ну, раз ты слов моих сторонишься, а других где ж я тебе

достану? то займусь-ка я сном пока, Дмитрий Егорыч. А ты меня покарауль, пожалуй! Знаешь, солдат спит, а служба идет… — И, рухнув на кровать лицом в тощую подушку, как-то подозрительно быстро засопел.

Ни один звук со двора или улицы не проникал сюда, в Донькино уединение, так что Векшин остался как бы наедине с собою. И тотчас же его поглотило прежнее навязчивое раздумье, потому что, кроме него, ничего и не оставалось теперь у Векшина в душе. Вдруг подумалось, что никому не поверил бы в те годы, на Кудеме, что однажды под маской пирмановской операции, под предлогом проверки фирсовских намеков, тщательно скрывая от самого себя истинную цель посещенья, он притащится сюда, в подлую и грешную каморку вора, лишь бы удостовериться, что он еще не сошелся с Машей, что не началось ему, Митьке, возмездие за какую-то якобы допущенную им бесчеловечность… а ее-то и оставалось ему теперь в жизни осознать. Кстати, он не ревновал к Агею, на которого смотрел как на отвлеченную беду в обличии человека.

В связи с этими мыслями вспомнилось отцовское письмо, — Векшин достал из-за пазухи и неуверенно разорвал конверт.

«…братцу первородному, барину Митрию Егоровичу низкий поклон, — так начиналось долгожданное письмо с родины, — и приветец от братца и слуги Леонтия, который и пишет это письмо. Еще кланяется и родительское благословение шлет, а покеда сидит на печке и бессменно жует, как герой многолетнего безответного труда, сообщий папаша наш. Ему с тех пор, как вы дом покинули, похужело. Все на грудь жалится, просится к доктору, а сам ехать никуда не годится. Да и то еще, что денег нету, тоже факт. До того достигли, чего по хозяйству скопили, и нам пополам бы досталось, все продали: прости, Христа ради. Припадки с отцом каждый день, у мамы нога опухла…

Еще извиняюсь, что нарушаю ваш покой. Слышали, будто в еноте ходишь, это очень хорошо, что в еноте, в еноте потепле. Я отцу ваше письмо прочитывал, он сказал, что валяй в таком же духе. Он совсем слаб, хотя покеда в понятии. А мы живем плохо: нету в доме ни куска сахару, ни кожаного сапога. На пасху яйца красного не съели. Барин Митрий Егорыч, нашел я себе должность в плетении лаптей, а и то хотят рассчитать, очень помалу плету, четырнадцать лаптей в день. Настоящее письмо прошу ответить, а затем прошу не смотреть на него с презрением. И если можно, еще пришлите отцу на обувку. У вас там добро дармовое, а мы за вашу милость маненько к жизни подтянемся.

Было у меня на разуме Парашку сосватать, демятинскую: поди не помнишь, такая очарующая милочка. Однако я отложил все попечение. Почему отложил? Да потому, что денег крах. Мать говорит, продадим корову, и женишься. А без коровы-то в хозяйстве сами знаете как, братец, опять же боязно, дети пойдут: мужик — что ветловый сук, как воткнешь — так и примется. Да и то печаль: и Праскутку хочется, и Аксютка до страсти хороша.

Хотя, как видно, ваши чувства не совсем отпали от нашего сообщего дома. Действительно, нас интересует отношение ваше к нам. Хотите вы или нет иметь часть в доме, что поболе десяти годов молчите как убитые. Может, как вполне износится ваш енот, то придется одеть посконину, захотится вам и земельку попахать: в Расее ни от чего не зарекайся, случается! Лучше в таком настроении енот продать, а к нам везти прямо деньги. У нас по серости енота не поймут, просвещение покамест у нас неважное…»

Кроме прямого издевательства, ничего не заключалось в липучих, нарочно недосказанных мыслишках; руки долго комкали, точно жевали, Леонтьево письмо. «Дразнит, имеет право… — томила смутная досада, — потому что кормит отца в укор старшему блудному сыну, кормит и греет оглупевшего, верно, вконец обеззубевшего Егора». Теперь Векшин живо припомнил этого Леонтия, братца от мачехи, выжившего, несмотря на природную

болезненность, ползунка, который с отцовских рук вялым помахиваньем ладошки провожал Митю в Рогово… И вдруг Векшин испытал неодолимое влечение взглянуть в глаза этому незнакомцу, — в них заключалась разгадка.

Неслышно, чтоб не будить спящего, он поднялся уходить и неожиданно сделал маленькое открытие. Донька лежал спиной к нему, рубаха его задралась выше пояса, и по обнаженной мускулистой пояснице, складываясь и распрямляясь, полз теперь червячок-землемер, так крепко спал Донька. На стенке же, над прибитым ковриком, висели старомодные золотые часы, с головой выдававшая его улика ремесла, и в задней полированной крышке ясно отражались следящие за Векпгиным Донькины глаза.

— Ладно, хватит притворяться, — окликнул Векшин и спросил, который час. — Ну-ка, поверни свое зеркало стеклышком ко мне…

— Не торопись, к вечеру воротится, — без движенья отозвался Донька.

— Я спросил, час который… — повторил Векшип, не повышая голоса, и, значит, было в нем нечто, заставившее Доньку дрогнуть, подняться и, почесываясь, присесть на постели.

— Вот, — ткнул он в световое пятнышко, уже перебравшееся со стола на стенку, — как добежит до гвоздя, будет два без четверти.

Перед уходом Векшин еще раз наказал последить за подготовкой проломного хода к Пирману; уходил он с безнадежным чувством неизвестности. На улице вспомнилась пропущенная им ранее от гнева и боли боковая приписка в смятом Леонтьевом письме. Он остановился допить до конца отпущенную ему горечь. «И еще опиши, братец, почему вы теперь стали Королев. Напрасно мы голову ломали, ни к чему не доломалися. Мать говорит, не иначе как в отличие дадено. У нас один в Предотече тоже переменил, а то такое у него было фамилие, ни одна девка замуж не шла. А наше чем плохо? Вы нам опишите из интересу и еще какого колера вышеуказанный енот». Последнюю, со дна, горчинку Векшин дважды как бы на вкус опробовал, да, верно, и третий раз пробежал бы глазами, если бы над самым ухом не назвали его по имени… Возле дома, событие для того пустоватого переулка, разворачивался черный открытый автомобиль, и в нем махал заграничной соломки шляпкой пожилой холеный фраер, каких частенько постреливали в то время за красивую жизнь, сопряженную с растратами казенного имущества, а рядом с Векшиным стояла Доломанова.

Сейчас она показалась ему до пленительности прекрасной, потому что без прежнего вызова во внешности, без угрозы в разлете стремительных бровей, без напряженья в рисунке повелевающих губ, без той цепенящей жути, заставлявшей прохожих оглядываться и запоминать. Она выглядела человечней и тем недоступней для Векшина, как женщина другого круга; следовало считать особой милостью, что не постеснялась задержаться на улице с проходимцем в чрезмерно просторном ему парусиновом пиджаке подозрительного происхождения.

— Не ко мне ли в гости приходил? — как будто не без оттенка радости осведомилась Доломанова, доставая взглядом до самой глубины, и было видно, что ей известно о назначенном на вечер предприятии.

— Нет, это я по Доне твоем соскучился, — в тон Маше отвечал Векшин. — Смешную себе собачку завела!

— Ах, не брани его хоть ты, Митя, он, право же, славный. А вели-ка лучше Зине Васильевне пиджак чуточку в плечах обузить, ровно ворованный сидит… — и даже показала, где сколько выкинуть, чтоб спустившийся рукав поднялся на свое место.

Она не скрывала своей близости с Векшиным ни перед глазевшими из окон жильцами дома, ни перед влиятельным кинопоклонником, верно директором чего-нибудь такого, который, уезжая, все еще размахивал своим роскошным соломенным предметом, способным толкнуть на преступление Панаму Толстого.

— Хватит, убери лапку теперь, мне пора… — сквозь зубы бросил Векшин, но не уходил, не смел повернуться спиной, точно сзади выглядел еще позорнее.

Никогда не была ему столь ненавистна та самая Маша Доломанова, в которой так нуждался теперь. Снисходительная улыбка чуть подкрашенных губ довершила дело. Без сожаления вскочил он в пролетку проезжавшего извозчика — как раз в ту минуту, когда, казалось, Доломанова, неожиданно для себя, собралась сказать ему нечто душевное и далеко не бесполезное.

Поделиться с друзьями: