Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Сапожная сифа прилетает нам с Заей, мы закрываемся голенищем и целуемся, и вокруг пахнет кардамоном, снегом и пылью (это потому что сапог, понимаю я), и я счастлива настолько, что, кажется, не может быть человек так счастлив, вот только этот чертов Резничев все портит своей историей взаимоотношения с безвозвратностью, и его кукла-жена, красивая, как всегда, красивая, как тогда, когда он познакомился с ней в каком-то дальнем поезде и потом притащил ее в нашу компанию, тонкую и острую, как скульптура из лезвий, красивую, как в гробу, тем светлым мягким летом, полным ватных озерных туманов, птичьего рассветного свиста и комариного траурного хорала вокруг опухших дачных ног.

Мы тихонько обсуждаем это с Таней, выбегая на крыльцо покурить, – отличный был отпуск, томно говорит она, вот уж лучше бы кто-то в номере

повесился, например Петер, так достал уже, что я даже иногда с надеждой открываю дверь, особенно если он весь вечер не спускается к нам, – ну, может быть, уже? Но нет, сидит, живой, какие-то ячейки заполняет.

– Зато он счастливый какой, видела? – говорю я, рассматривая мглистый черносливовый дым, повисший вокруг моих пальцев, – Резничев. Раньше он мрачный вот какой был. Хорошо еще, что не женился второй раз, любовницы, может, и были какие-то, кто знает.

– Выходит, он ради этих трех дней семь лет не женился? – пожимает плечами Таня (с нее чуть не сваливается белая карнавальная шуба Ильи, которую она одолжила у тьмы сеней). – Глупости какие-то. Конечно, да, он ее любил очень. Я помню. Но это того не стоит, по-моему. Лучше бы начал новую жизнь, может, тогда она и не приехала бы и не испортила нам ничего, отпуск бы не испортила, не лезла бы.

Жена Резничева ничего вроде бы не портит: моет посуду за всех, готовит завтрак, рассказывает немного устаревшие анекдоты, учит пьяненького Илью танцевать танго и болтает с Петером на чудовищном немецком (надо же, может, языковые курсы там посещала, хмыкаем мы с Таней). Но мы осознаем, что все безнадежно испорчено: все будто становятся друг другу чуть-чуть чужими, как будто эти семь лет небытия, поместившиеся в небольшой дорожный чемодан, проступают на наших лицах шероховатостями, потертостями и немыслимыми гримасами неискренности – вот уже моя сальная шутка про узника бесчестия Николая из Пенсильвании вызывает у него приступ неожиданно искренней тошноты, вот Катя и Илья о чем-то негромко переругиваются около камина, вырывая друг у друга из рук скомканную бумажку с чеком, вот в маленьком ресторанчике «Волна» мы не можем разобраться со счетом и нам вечно не хватает пятидесяти, где пятьдесят, кто не доложил пятьдесят, и кто-то смеется, вспоминая тот давний случай в Одессе, но этот смех повисает в воздухе, как отломанная сосулька – сейчас время снова запустят и она разобьется на фальшивые льдинки, но она не разбивается никогда, и над нами вскоре повисает, как в кино, целый ледник, замогильный и беспощадный.

А ведь еще неделю назад так хохотали, когда волокли пьяную Таню на носилочных лыжах с лесной карусели домой. Или когда нашли дерево на вершине горы и решили поставить там мюзикл «Перевал Дятлова», даже успели две арии написать – всеми действующими персонажами мюзикла, как мы решили, должны были быть существующие версии трагедии: я была инопланетянами, Илья – мансийскими охотниками, а Зая должна была написать арию КГБ-шников, потому что она была злокозненной версией спецслужб, и все эти версии должны были спорить, кружиться в хороводе под снегом и подбрасывать в костер стопки бумаг с ложными доказательствами, пока сами герои где-то лежат, тихие и доверчивые, в застывшем звенящем ручье – висящем над мерзлой землей, как стальная радуга, как все эти невзорвавшиеся хлопушки, неразбившиеся сосульки, несклеившаяся наша дружба, которая то ли была, то ли не было ее никогда, то ли и нас никогда не было, а были только эти сплетни-сплетенки.

– Вроде бы жена ему изменяла пару раз.

– Не помню, не помню.

– А ты не помнишь, Илья в нее был влюблен немного, тогда он еще с Катей не встречался же.

– Не помню, не помню.

– Я тоже ничего этого не помню, но если мы не будем с тобой разговаривать, мы уже никогда не будем с тобой разговаривать.

Мы курим и молчим.

– И вот, кстати, эта твоя подруга детства, вот тоже странно… – начинает Таня.

Зая выбегает на крыльцо и смотрит на нас с Таней волком, я обнимаю ее и валю в снег, и она кричит: не трогай, не трогай меня, пока я пытаюсь поцеловать ее в неожиданно острые, уворачивающиеся, клацающие на морозе, будто волчьи зубы. У нее никогда не было таких зубов, но и у нас никогда не было такой ситуации, чтобы все прилежно несколько дней молчали и ни о чем не спрашивали. Я обнимаю Заю, вдавливая ее

острую динозавровую спинку в сугроб, пока она не перестает трепыхаться, как подстреленное маленькое животное. Кем бы она ни была, обрела я ее только недавно. Зая учит меня смирению и, возможно, любви как способности узнавать извечно родное в совершенно далеком и чужом – чужие руки, чужие ноги, чужая голова, и все наконец-то родное, как никогда, и постоянно этот соленый привкус во рту, и головокружение, и тонкие, как у гончей, запястья, покрытые рыжими точками.

– Да спроси ты у нее: где ты была все это время? Что там вообще с тобой происходило? Почему, черт возьми, один чемодан? Или спроси у Резничева, она ведь что-то точно ему рассказывала.

Резничев слепо и абсолютно счастлив, он вчера за завтраком ее ругал: больше недели тебя ждал, не могла раньше приехать. Что с него спросишь – это уже потом, когда он ее проведет на обратный восьмичасовой, можно будет спрашивать, но обычно в таком состоянии человек как после похмелья, плачет и скребет пальцами снег.

На четвертый день ранним утром жена Резничева наварила на всех отличного яблочного компота в той самой ртутной кастрюле, а потом объявила, что вечером должна уехать на восьмичасовом.

Таня тут же подавилась кофе, и немецкий муж принялся хватать ее сзади за талию, подпрыгивая.

– Не то! Не то! – визжала Таня, – Этот захват, когда твердым давишься! Это просто кофе, ну отпусти! Я дышу! Дышу же!

Но немецкий муж не отпускал и продолжал подпрыгивать, вдавливая Тане кулаки в солнечное сплетение. Мальчик Пафнутий тем временем задумчиво лил на чернеющие в блюде гренки белесую нескончаемую сгущенку – текущую невыносимо медленно и с какой-то болью контрастирующую с судорожными, жаркими толчками Таниного ненужного спасения.

Я налила в стакан дымящегося, розового, как рассвет, компота, и вышла на крыльцо прямо в свитере. Зая провожала меня скорбным сонным взглядом, на ней была тонкая белая пижамная маечка: не уходи, нежно и молчаливо просила Зая, помешивая в чашке теплое молоко деревянной ложечкой, но как тут не уйдешь, если теперь точно понятно, что завтра придется объяснять Резничеву, какая с ним стряслась жуткая херня в этом санатории.

– Надо ему сказать, – говорит Таня, на четвереньках выползая на крыльцо отдышаться, – Надо с ними обоими поговорить.

– Давай ты у них спросишь? – предлагаю я. – Это же твоя была идея, эта вот поездка. Это ты так хотела какой-то городской мистики, этой вот салонной жути, этой чертовой куклы – все твое, забирай, пользуйся.

– Пожалуйста, вы можете потом как-нибудь поговорить?

На крыльцо выползает тихая, как облако, Зая, закутанная в кем-то заблеванную, что ли, белую шубу (Илья узнает и всех убьет, понимаю я).

– Просто я сегодня тоже уезжаю же, – бормочет она. – На восьмичасовом. Вы постоянно шепчетесь, постоянно, болтаете что-то, сплетничаете, ну вы, что ли, раньше не могли наобщаться, наговориться, вы же видитесь раз в полгода, наверное, а я вот издалека ехала же, специально, чтобы увидеться.

– Не шевелись! – в ужасе шепчу я, вбегаю в сени и отточенным жестом хирурга срываю с Заи заблеванную шубу, швыряя ее, будто ядовитую змею, на пол. – Шуба заражена СПИДом. Ничего не бойся.

Я обхватываю ее всеми руками, зарываюсь лицом ей в шею и вдыхаю ее запах: раз, два, три, умри. Зая пахнет травой, собачьим молоком, тем морозным сахарным апрелем в деревне на Нарочи, пахнет чужими мужчинами и чертовой безвозвратностью, пахнет той дальней чертой, которую мы с ней тогда, раньше, так и не смогли перешагнуть, зависнув в ртутной яме между первым и вторым курсом, между прошлым и будущим, между неведомым и невероятным, когда я усаживала ее на подоконник и долго-долго гладила ее синеватые влажные губы кончиками пальцев, чтобы она не боялась, но она боялась, она всегда боялась.

– Да, кстати, – замечает Таня, проходя мимо. – Мы же с тобой тоже почему-то об этом не говорили. О том, что к тебе сюда приехала Зая, хотя вроде бы мы не договаривались, что так будет, ты же говорила, что одна приедешь, м?

Я обхватываю руками голову Заи, зажимаю ей уши: от всего спасу, от змеиной шубы спасу, от чужих далеких мужчин спасу, только от того, что Таня сейчас скажет, наверное, спасти уже не получится, но хотя бы себя спасу, например, если смогу как-то себя убедить, что не услышишь.

Поделиться с друзьями: