Воробьиная река
Шрифт:
– Вообще, я помню ее с твоего первого курса, – хриплым голосом замечает Таня, уходя в дом. – Смутно, но помню. И я помню, что ты потом рассказывала про то зимнее озеро, как там все вышло. Ее же вроде бы не нашли даже. А? Не нашли?
– Тихо, тихо, – шепчу я ей на ухо. – Сейчас поднимемся в нашу комнату, все будет хорошо, я принесу тебе наверх чай, помогу собрать чемодан, тихо.
Держась за руки, мы входим в гостиную, и я понимаю, что завтрак проходит как-то скомканно.
Наверное, я должна спросить у Кати что-то важное, но зачем.
Катя напевает песенку и складывает непонятной конфигурации белоснежное белье в синюю спортивную сумку, у Кати все как будто хорошо. Мне не очень хочется напоминать ей о том, как мы к ней ходили
– Тоже восьмичасовой? – тихо спрашиваю я у Кати.
Катя продолжает напевать.
– Вы какие-то все сегодня мрачные, – стонет похмельный Коля-диссидент с дивана.
– Сука, сдохни.
Я швыряю в Колю грейпфрут, и он ловит его, чуть выбросив вверх длинную когтистую руку, идеально и четко, как собака. Как хорошо, что мы все за эти годы совсем не изменились.
Со станции возвращались неожиданным образом посвежевшие, веселые, как в те самые первые дни поездки, кто-то предложил зайти в магазин, купили ящик вина, пока дотащили до дома, половину ящика уже выпили (Илья носит с собой штопор, давняя студенческая привычка), Таня в дороге снова отрубилась, и ее с хохотом взвалили на плечи привычно молчаливого Резничева (пока у него гостила жена, он был как-то патологически болтлив, а теперь все как бы стало на свои места), Коля с Петером, как иностранцы, принялись чудовищным пьяным хором (откуда-то взялись дополнительные голоса, видимо, коллективное бессознательное) петь одновременно два гимна – США и Германии – Катя ежесекундно делала вспышечное, жуткое «селфи» с висящими в морозном январском воздухе Таниными «уггами», над лесом висели синие-синие тени заката, по снегу стелилась лиловая мгла, от вина кружило и толкалось в сердце, отличный отпуск, давайте каждый год так, вот устроим сейчас прощальный ужин, чтобы чертям тошно стало, а потом то же самое через год, да?
– Это была жуткая идея, – нежно говорю я растрепанной Таниной голове, уютно свисающей с мягкого плеча Резничева. – Но хорошая, если подумать. Спасибо.
– Кстати, а кто завтра должен уезжать? – кричит из глубины леса Илья. – Вроде бы завтра тоже у кого-то поезд?
Мы молчим. Давайте хотя бы до завтра не будем об этом всем думать, дорогие друзья.
Прибавление
– В некоторых ситуациях человеку нужно помогать, – сказал папа, когда привел в дом тетю Гулю и троих ее детей, двух потемнее и одного посветлее, вообще белокурого, ясного, как солнце.
Это будут мои братья, понял я. Самый маленький из тех, кто потемнее, мялся в коридоре, боялся поднять глаза, он был весь укутанный в какую-то синюю ветошь; чтобы казаться выше, он встал на папин парадный ботинок и так балансировал, угрожающе стреляя черными глазами по сторонам. Маленький брат, придется заботиться. Из-под ветоши выбивались черные локоны. Может быть, и девочка, подумал я: придется возиться. В любом случае теперь дома будет много возни.
Мама сказала:
– Максим Максимович! (это мне).
И папа сказал:
– Сын! Вот ты всегда хотел, чтобы у тебя были братья!
Мама произнесла небольшую речь: тетя Гуля была папина первая тетя, в смысле, первая тетя, которую он встретил в жизни, у них была любовь, у тети Гули родилась девочка (тут передо мной вытолкнули того, белокурого и светлого, как альбинос – выяснилось, что он-то и есть девочка, причем выше меня на две папины головы, придется повозиться), потом по каким-то непонятным причинам тетя Гуля вышла замуж за дядю Арама (его вообще никто не видел), но он недавно
ее зарезал, убил и повесил ее внутренности на белую березу, что во дворе стояла, почему зарезал, непонятно, привиделось что-то. Разумеется, в таком подвешенном состоянии оставаться небезопасно, поэтому тетя Гуля взяла своих детей, двоих уже от этого дяди Арама, собственно, и решила пойти к нам, а куда ей еще идти.– Куда ей еще идти? – позавчера кричал папа на маму, а она смешно бегала по кухне и размахивала чугунной сахарницей. – Ей не к кому пойти вообще, а он уголовник! Она его фактически прямо с зоны забрала, он в ее квартире жил, съедал все, на деньги ее жил, а теперь с ножом бросается – теперь ей умирать? Умирать ей, что ли?
– Да, теперь умирать мне, – радостно говорила мама, и для увесистости каждого слова ставила сахарницу ненадолго на стол или на собственное запястье (четыре раза и один чистый, неоконченный размах – это была запятая).
– Что у нас может быть! – кричал папа, – Что нас может связывать! У нее трое детей! Я не представляю, зачем мне связываться с многодетной пожилой женщиной, которую трижды пыряли ножом!
Я решил, что от каждого удара ножом у тети Гули рождался ребенок. Только непонятно: первый раз ее пырял, получается, мой папа? Это совершенно нереально: он даже рыбу зарезать не мог, переживал, метался, пришлось цыгана с пятого этажа просить (он, кстати, вернул только полрыбы – так отрезал, так нож лег, бывает), он всегда из-за всех переживает, он скорей себя всего изрежет, чем другого человека, даже если этот человек – рыба.
Мама даже встречать тетю Гулю вышла с этой самой чугунной сахарницей. Я испугался, что она метнет сахарницу в кого-нибудь из гостей, но она только ритуально посыпала всех сахаром – щепотку на каждого – и сказала: «Дорогая Гульнара Леонидовна, добро пожаловать в наш гостеприимный дом, извините, что у нас на вас есть только одна комната, но сами понимаете, мы не совсем были готовы (тут папа метнул на маму нехороший взгляд), чувствуйте себя как дома, а где ваши вещи, это всё?»
Тут тетя Гуля сказала, что во дворе еще два чемодана, раскладушка и старая собака Лиличка. Папа прослезился и побежал во двор: оказывается, Лиличка была еще при нем, он сам, собственноручно покупал ее тете Гуле, когда думал, что она бездетная и что обязательно нужен в дом кто-то маленький и беззащитный, чтобы отвлекал и радовал.
Лиличка была спаниель, у нее на обоих глазах топорщились бельма, она ничего не видела. Отца она не узнала: извивалась у него в руках и стонала.
Мама заглянула Лиличке в искривленное страданиями лицо и сказала, что в бельма полезно вдувать сахарную пудру. Вот, собственно, и нашлось кого посыпать сахаром так, чтобы от этого была польза.
Я повел детей в их комнату: надо было показать им, где они будут жить. Раньше это была моя комната. Дети скинули балахоны, представились: одного, кажется, звали «Аппарат», второго: «Недостаточно». Нашего, который девочка, звали Миша.
Но это женское имя: Мишель, – объяснил он и тонкой, потерянной рукой взъерошил кудри у себя на затылке.
Это мой папа придумал такое имя, потому что они с тетей Гулей в те времена слушали «Битлз».
Еще они слушали древние блюзы, какие-то плясовые цыганские ансамбли, шумную электрическую музыку и старинные заунывные русские романсы, которые записывались будто бы у костра, сквозь вечерний треск. Все это стало понятно очень скоро, когда папа с тетей Гулей начали вспоминать молодость и переслушивать все это барахло (оно было в том, втором чемодане со двора – старые грампластинки, кассеты, большие пластмассовые колонки). Собака Лиличка выла, из ее глаз текли пустые, ничего не сознающие сахарные слезы, оставляя жестковатые сиропные бороздки на щеках. Мама сидела на кухне и варила компот из слив, потому что во втором чемодане тети Гули было три ведра слив, она успела заехать на дачу перед тем, как уйти от дяди Арама, дача-то ее собственная, нельзя отдавать вообще все сразу, урожай.