Ворон на снегу
Шрифт:
«МАМА», «МАМА»… – КРИЧАЛ СОЛДАТИК
Мающийся желудком боец Гена Солощев ходил улицей венгерской столицы в составе патруля, почувствовал тошноту, зашёл во двор, чтобы попросить у хозяев воды запить порошок. Во дворе никого взрослых не оказалось, только малые дети играли. Гена прошёл в дом. Дети чего-то напугались, закричали. Навстречу выскочила хозяйка, тоже закричала и стала толкать воина с крыльца. Прибежали на крик соседские женщины, приняв Гену за насильника.
Одна из женщин упала, что-то в себе зашибла. Прибежали мужики. И Гену скрутили, доставили в комендатуру с грозным обвинением: разбойник, мародёр, насильник, вот оно лицо Красной Армии.
Делу был дан судебный ход. Газеты раздули пламя.
И вот показательный суд. В том самом дворе. От всех воинских частей, дислоцирующихся в Будапеште, доставили представителей. Просторный двор замыкался с трёх
Но какой? Может, комедия, чтобы повеселиться.
Наконец в воротах появился зелёный «виллис», и следом «студебеккер» с крытым кузовом. Из «виллиса» выпрыгнули три бодрых полковника, резво взбежали на помост. Из другой машины выпрыгнули один за другим около десятка солдат, двое из них вооружены автоматами, остальные карабинами. Между ними находился Гена Солощев, совсем усохший, я его не сразу как-то и приметил, он был без ремня, со скрепленными за спиной руками, согнутый и скукоженный. Однако, когда вели его мимо строя, он выпрямился и шагал почти твёрдо, хотя тяжёлые, хлябающие, без портянок, без обмоток, без шнурков, на босую ногу обутые ботинки не позволяли шагать твёрдо. Таким же выпрямившимся он стоял на отведённом ему, как главному герою, месте – на кучке серой земли у края ямы. Полковники, сидя на помосте за столом, о чём-то переговаривались между собой, обменивались бумагами. Гена между тем медленно поворачивал голову, обводя взглядом такое скопление выстроившихся бойцов. О чём он думал в эти минуты? Вспоминал ли дом или его угнетённый мозг весь был поглощён разгадкой, зачем мы тут выстроились и чего ожидаем. Мне же навеялись картины того, как в колонии, на кожфабрике, в сырьевом цехе, Гена, боясь ослабнуть, превратиться в доходягу, верного кандидата в морг, жарил на костре лоскуты свиной шкуры и ел. Тогда ели все, но у Гены эта еда получалась с особым смаком, будто ел он блины, жареные на сале матерью. Тогда-то он и испортил свой желудок, нарушил что-то во внутренностях своих. Его бы в армию, может, не взяли из лагеря, если бы он не скрыл свой хронический недуг.
Полковники, оставаясь на помосте, встали с табуреток, один из них, держа бумагу на значительном расстоянии от глаз, обнаруживши свою дальнозоркость, стал читать. Читал он почти пафосно, громко, с паузами. Голос у него был литой, для такого дела приспособленный. Переводчик, человек гражданский и находившийся в кучке гражданских людей, пользуясь паузами, успевал переводить чтение на мадьярский, и переводил он также громко, держа перед губами конусообразный усилитель, чтобы слышно было и во дворе, и в окнах домов вокруг. Чтение было недолгим, последние слова заглушил пролетающий тяжёлый самолёт, перечерчивающий синее ясное небо с востока на запад, я не совсем понял смысла, поглядел на соседа по шеренге слева, на соседа справа, их лица были нервно напряжены и смущены. Тем временем в центре двора происходили быстрые перестановки. Сколько-то бойцов прошли к «студебеккеру», взяли из кузова носилки, какие-то ещё вещи и выжидали, стоя у машины.
Один из полковников сбежал с помоста, подошёл к Гене и, изображая на своём крупном лице брезгливость, сорвал с его пилотки звёздочку, затем с тем же отвращением, явно показным, сорвал с Гениной гимнастёрки жёлтенькую медаль «За Бухарест» и значок, полученный ещё во Флорештах за меткую стрельбу из окопа по двигающимся мишеням (я тогда, в молдавских Флорештах, тоже получил такой же значок). Судя по выражению чувств в лице Гены, он ничего ещё не понял в том спектакле, какой разыграли высокие командиры, эти полковники, сделав его главным трагическим героем. Вернее, чувств на его лице никаких не было. Замороженность, заторможенность, глухота – это и всё. Мой рассудок тоже не врубался в происходящее. Полноте, полковники и генералы, хватит разыгрывать трагикомедию. Тем временем группа других бойцов, обмундированных с иголочки, построилась в аккуратную линейку и под команду сержанта выстрелила, направив карабины стволами не куда-то, а в Гену. Гена упал с бруствера в земляное углубление, не произнеся никакого звука. Углубление, как я уже говорил, было мелким, и все со стороны могли видеть, как он там лежит, разбросивши ноги в ботинках, недвижимый. Сержант скомандовал стрелкам сократить дистанцию на сколько-то шагов, и повторить залп по той же цели. Стрелки исполнили. И тут-то несчастный Гена закрутился.
Первый залп, значит, был ложным. Как кричал Гена! Как он кричал, наконец-то поняв, что с ним творят! Крик его состоял из одного только слова: «Мама», «мама», «мама»!.. После третьего залпа Гена уже не кричал и не бился. Однако полковник, тот, который читал приговор, достал из кобуры трофейный браунинг и произвёл контрольный выстрел в голову.«Виллис» с судьями уехал на большой скорости. «Студебеккер» с трупом уехал следом, зрители в окнах домов исчезли. Угрюмые солдаты, призванные в свидетели, разошлись строем по своим подразделениям, политико-воспитательная задача наша, свидетелей, состояла в том, чтобы мы рассказали всем, всем, кто не присутствовал, рассказали бы, как свершился справедливый суд и исполнился праведный приговор насильнику и мародёру, такие термины были в приговоре. Вот я и рассказываю только теперь. А тогда, придя в казарму, я ничего никому не мог рассказать, я безумно плакал, как никогда над потерянными товарищами не плакал. Но без слёз плакал. Со слезами-то нельзя.
* * *
А между тем рядом, в Альпах, на горных склонах, Красная Армия, теряя тысячи бойцов, ломала яростное сопротивление гитлеровцев, которым уже некуда отступать, но ещё надеющихся изменить ход войны. Нам уже были известны приказы Гитлера, его штаба, рассылаемые по своим войскам. Приказы эти попадали к нам в роту чаще обрывками, найденными в освобождённых домах и в траншеях. Замполит переводил их на политзанятиях, если не зачитывал, то как-то комментировал. Была такая установка: насыщать наши мутные мозги сведениями о том, что делается в стане агонизирующего врага.
Чтобы врезалось в память и произвело соответствующую реакцию в наших душах, замполит вывешивал некоторые выдержки из тех приказов в ленкомнате, переведённые, конечно, на русский. Вот одна из них, подписанная генерал-фельдмаршалом Рундштедтом: «Нашу борьбу следует довести до предельного упорства, а использование каждого боеспособного человека должно достигнуть максимальной степени. Каждый бункер, каждый квартал города и каждая деревня должны превратиться в крепость, у которой противник либо истечёт кровью, либо гарнизон этой крепости в рукопашном бою сам погибнет под её развалинами. Что же касается населения, то оно должно пожертвовать личной собственностью, уничтожив её, дабы она не досталась врагу. В этой суровой борьбе за существование немецкого народа, немецкой нации не должно щадиться ничто, даже памятники искусства. Отдадим же себя на службу фюреру и отечеству…»
Фюрерские крепости рушатся, оставшиеся в живых фюреровцы отходят дальше на Запад, на следующий километр, на следующую улицу, на следующий квартал, образуют новые крепости, которые опять рушатся…
Кроме развалин и мёртвых тел остаётся на отвоёванной территории ещё и ненависть к нам. Это злобное чувство может выплеснуться где угодно и из кого угодно: из старухи ли, выползшей из подвала, или из мальчишки, метнувшего мне в спину камень. Камень угодил вскользь, не очень больно, я обернулся, рыжая голова мальчишки торчала из-за угла разбитой стены, я погрозил ему, он спрятался, но выглянул в другом месте, не смирившийся. Камень по горбушке – это хорошо, лишь бы не пуля, – с благодарностью думаю я.
ТАЙНАЯ СИЛА
С весёлым любопытством поглядела на меня девчонка, совсем юная, перебегая улицу, я ответил ей улыбкой, она тоже улыбнулась, вскинула пушистые ресницы. После её улыбки я и вовсе растаял, обмяк сердцем, чего никак не следует делать. Девчонка качнула юбочкой, сделала лёгкий реверанс. Дальше я пошёл в состоянии влюблённости. Да, да, именно в состоянии влюблённости. Настолько пылкое, неустойчивое было у солдатика сердчишко. В тот день я чуть не подорвался на мине, установленной на газоне. Правильно бывалые фронтовики говорят: хочешь быть убитым – думай о зазнобах. Нет, мне быть убитым никак нельзя, мама ждёт, и сестрёнка младшая.
Я вернусь, буду их кормильцем. А на этот газон забрёл я сдуру. Обойти его надо было стороной, от дороги. Такие места начинены пехотными минами, и чтобы через них перейти, надо очень сосредоточиться. И тем не менее во сне девчонка приснилась. Почему-то не вся, а только глаза в пушистых ресницах, покорные и доверчивые. Этого оказалось достаточно, чтобы натянулись кальсоны. Мучительное состояние. Получается, что пока живой, живы в тебе и мужские потребности, хоть в зоне, хоть на войне.
Перемещаясь по чужезападным городам, крупным и некрупным, я убеждался, насколько здесь богаче живут люди, чем в моём Новосибирске, я видел. Заходишь в квартиру для проверки документов – мы сопровождали штабных офицеров, проверяющих документы, – а там ковры на стенах и на полу, диваны, стулья, шкафы, люстры, прочая предметность, и всё это такого изящества, какого никто из нас у себя в отечестве не видел и не мог видеть. Хозяев нет, квартира брошена со всем этим драгоценным барахлом, хозяева сбежали, боясь нас. В других квартирах такое же обстановочное хозяйство и тоже всё брошено на произвол судьбы.