Ворон на снегу
Шрифт:
Командиры ехали отдельно, в голове состава, потому армейская дисциплина у нас в вагоне распалась, тут стал порядок привычной тюремной камеры, как и следовало ожидать. Кого-то сдвинули на нарах к самому проходу, кто-то разместился свободно у окна, где узкий поток света позволял весь день резаться в карты. Иерархическая лестница выстроилась так, что наверху её оказался Рома Плоткин (Плот), парень с выпяченной верхней челюстью, делавшей его похожим на рыжего суслика. Судимый по 162 за квартирную кражу, Плот в колонии вёл долгую борьбу за право слыть авторитетом, был неоднократно бит другими, претендующими на этот титул, смирился с ролью подчинённого и выполнял волю старших. В вагоне же вот взял он лидерство без труда. Хотя, впрочем, нашлись бы парни, способные посоперничать с задирой, более крепкие
Плот, обретя официально абсолютную власть, сразу же создал штаб из дюжины шестёрок, разместил их на средних нарах вокруг себя и назначил из этого окружения двух дневальных дежурить у двери на остановках. Они-то, эти дежурные, и определяли, кого из гражданских, просившихся в вагон, взять, а кому отказать. Предпочтение, конечно, отдавалось девчатам. И ведь находились, дурочки, просились. И решались, глупые, залезть в наш гадюшник. По внутрипоездному радио в целях идеологической обработки нам постоянно напоминалось, что мы «защитники Родины», следовательно, мораль у нас высокая. Однако, в глубине наша психология до высокого гражданского уровня не доросла (дорастёт ли?), наши понятия оставались теми, как сформировала зона.
На одном из разъездов к остановившемуся поезду подбежали пожилая женщина и молодая девушка, это были мать с дочерью. На старшей были сбитые, обшарпанные кирзовые сапоги и ватник потёртый, а лицо изнурённо-озабоченное, молодая же выглядела по-весеннему нарядно: клетчатая косынка, коротенькая курточка синего сукна, сидящая на фигуре удивительно ладно, и лёгкая, льнущая к коленкам, юбочка тоже синего цвета. Крупные глаза широко расставлены, чистый ультрамарин. Я как-то сразу обратил внимание на бирюзовое небо над станцией, на вспухшие кусты вербы у перрона.
Да ведь вот она и весна пришла! Это, должно, думали и сидевшие в раскрытых дверях дневальные, которых пожилая женщина просила взять девушку в вагон, чтобы та смогла доехать без билета до какого-то уральского городка.
– Подвезите, сынки, чего ж вам, – говорила униженно женщина, суя узелок со снедью.
Тут подскочил Плот и, нагнувшись, подал сверху руку девушке, потянул её в дверь, при этом весело говорил: «Подвезём, не беспокойся. Как же. Обязательно. В ажуре будет». Дневальные подхватили девушку снизу, под выпуклый задок, подкинули, и она вмиг оказалась на втором ряду нар.
Эшелон тронулся.
– Привет, мамаша! Фашистов добьём, вернёмся, бражку готовь.
Женщина с беспокойством, с ужасом на худом лице, бежала по насыпи рядом с поездом. Она что-то поняла. Поняла, что свершилось непоправимое: дочь попала не в те руки. Но уже ничего не сделаешь.
А тем временем включили на предел звука патефон, подаренный нам в Омске железнодорожниками. Изношенный музыкальный инструмент вёл себя странно: он не только гремел, хрипел, скрипел, чудовищно искажая мелодию, но и подпрыгивал, выражая крайнюю степень своего механического возбуждения.
Признаюсь, я не сознавал себя способным вступиться за девушку. Более того, у меня не было никакого желания вступаться, и совсем не потому, что я боялся Плота. Его я знал не только по колонии, но и по воле, он жил в Новосибирске на улице Войкова, а войковские пацаны отличались мстительной агрессивностью и он, Плот, был у них заводилой, когда они шли драться на нашу улицу Кропоткина. Но всё равно я его не боялся. Просто в моём сердце были глухота и отчуждение. «Шлюха, шлюха, шлюха», – повторял я мысленно. Все они, девчонки, такие, все!
Синеглазая попутчица проехала свою станцию, сошла она в каком-то другом месте. Глаза у неё были ещё шире, ещё синее, только свету меньше в них. Она прикрывала бледную помятую щеку уголком косынки, вагон хихикал ей вслед. Подло хихикал.
Большинство
ехавших в вагоне на фронт не знало чистой любви. Не знало целомудренных девушек. А есть ли они такие-то? Остались ли? Всем парням хочется светлой любви и целомудрия. И Роман Плоткин не исключение. Нет на свете мужчины, который бы не мечтал повстречать святую. Хо! Святость! Святость в образе шлюхи! Сколько раз в последующие годы мне предстоит обмануться! Эх, синие глаза!Патрули хоть и дежурили исправно на перронах, встречая и провожая наш дикий зэковский эшелон – недобрая слава о нас летела впереди, – уследить за действиями нашего брата они не могли. То и дело кричали торговки: «Держите, держите!» Больше соблазнов было утащить сметану. Да и как её не утащить! Ведь в зонах забыли её вкус. И вид забыли. А тут она, загустевшая, открытая в кастрюле или в туесе. Хватай посудину и мчись до своего вагона. А коль добежал и юркнул в вагон, тут уж никто не выдаст, кричи торговка, не кричи. К тому же воришка-пакостник хитро выжидает на перроне, когда уже просвистит тепловоз, когда лязгнут буфера и состав начнёт набирать ход, тут-то и хватает в секунды, что торговка и глазом не успевает моргнуть. Преуспевал больше в таком непростом деле Федя Бугаев, в противоположность своей фамилии он был худосочным, тщедушным, понурые глаза его, постоянно обращены вниз, как бы что-то искал он под ногами. Осуждать Федино ремесло с моей точки зрения было глупо в высшей степени – зона всему научит, каждый выживает как может. Однако, когда я на место пострадавшей на перроне торговки ставил свою мать – хотя мама сметаной торговать не могла, неоткуда взять такой товар, она торговала в Новосибирске на центральном рынке извёсткой – я готов был врезать ему по мордасам с превеликим наслаждением. И приговорить: «На, подлая гнида, получай».
И однажды Федя получил своё. Не от меня, к сожалению. И не за сметану, а за кулагу. Хохот! Случилось это уже тогда, когда поезд, не доезжая столицы, круто свернул на узловой станции в южную сторону, и были мы где-то за Тулой. Здесь побывали года два или полтора назад фрицы, деревни переходили от одних к другим, скота никакого не осталось, люди жили тем, что давал огород. Это было видно по товару, с каким женщины выбегали к эшелону: варёные – свёкла, брюква, репа, реже картошка, просяные лепёшки и, конечно, кулага в кастрюлях, чугунах и туесах. Менялось это буквально за всё, что мы могли предложить: брезентовый ремень, оказавшийся у кого-то лишним, старые портянки, коробок спичек, самодельный мундштук, обмотки, шнурки от солдатских ботинок… Огромный спрос имели ботинки и всякая обувь.
Вдоль линии ещё валялись неподобранные стволы разбитых орудий, искорёженное ржавое железо, прежде бывшее паровозами и автомобилями.
Федя, как обычно, выглядел себе несчастную жертву, старушку с чугунком, наполненным ещё горячей, парящейся кулагой, и стоял около, выжидая момента. А момент подоспел, когда гукнул тепловоз, и лязгнули буфера. Метод отработан: хватай и удирай. На этот раз вагон находился далековато, пришлось Феде с чугунком петлять между встречными гражданами, сзади верещала бабка. А встречным-то оказался здоровяк в тельняшке, шагающий на деревянном обрубке вместо ноги. Этот-то бывший морячок и перерезал путь нашему сноровистому бойцу. Федя метнулся в один бок, в другой, чтобы обогнуть морячка-инвалида. И как-то вышло так, что морячок, хоть и на обрубке, оказался сноровистее, он выхватил у Феди чугунок. В следующий момент объёмистый чугунок был уже на Фединой голове, надвинутый по самые уши.
Так со щербатой посудиной на башке Федя и влетел в вагон. Вот уж хохоту было, когда сдёргивали чугунок.
От горячей кулаги потом на Фединой голове волосы долго не росли.
Забегу вперёд и скажу, что в Австрии, в тихом местечке, Федя подорвётся на пехотной мине – он вскочит в усадьбу, куда не полагалось бы заходить допреж минёров, – выживет, а вот ног лишится.
Обнаружились лихие мастера по разным хитроумным подделкам. Одни из кирпичных обломков, подобранных на перроне, производили порошок и в бумажных пакетиках обменивали вместо краски у старушек на варёную картошку, другие мухлевали с нитками: наматывали тюричек на пару рядков и продавали нуждающимся. Да мало ли какие фантазии возникали.