Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Тогда возник вопрос о характере этого слова. Задумав употребить припев, я должен был разделить поэму на стансы или строфы и ставить припев в заключение каждой строфы. Не было никакого сомнения, что заключение это, для своей силы, должно было быть звучным и протяжным, вследствие чего я неизбежно остановился на o, как на самой полнозвучной гласной, и на r, как на самой протяжимой (producible) согласной.

Когда был определен звук припева, то необходимо было избрать слово, которое бы заключало в себе этот звук or и в то же время как нельзя более согласовалось бы с задуманным мною общим печальным тоном поэмы. В таких поисках было положительно невозможно не натолкнуться на слово Nevermore (больше никогда), и оно действительно прежде всех других пришло мне в голову.

Теперь

главный desideratum был следующий: какой же будет повод для постоянного употребления одного и того же слова: больше никогда? Замечая некоторую трудность в приискании благовидного и достаточного повода для постоянного подобного восклицания, я вскоре нашёл, что эта трудность происходила от предвзятой мысли, будто слово, так упорно и монотонно повторяемое, должно быть произносимо человеческим существом; – будто, в сущности, препятствие состояло в том, чтобы согласовать такую монотонность с отправлениями разума в существе, призванном к повторению слова. Тогда мгновенно у меня возникла идея о существе неразумном и однако же одарённом словом, и весьма естественно прежде всего представился мне попугай; но он тотчас же был заменён вороном, так как последний, будучи также одарён словом, несравненно более соответствовал печальному тону поэмы.

Итак, я, наконец, дошёл до концепции ворона – предвестника несчастий – упорно повторяющего слово: никогда больше! в конце каждой строфы в поэме, написанной в печальном тоне и заключающей в себе около ста стихов или строк. Тогда, не забывая намерения достигнуть возможного совершенства поэмы во всех отношениях, я спросил себя: из всех печальных сюжетов, какой сюжет самый печальный, по общему понятию всего человечества? – Ответ был неизбежный: – Смерть. А когда, сказал я самому себе, этот самый печальный сюжет бывает самым поэтичным? – На основании всего мною прежде сказанного легко отгадать ответ: – Тогда, когда он тесно соединён с красотою. Итак, бесспорно, что смерть прекрасной женщины есть самый поэтический сюжет в целом свете, и в равной степени несомненно, что уста любящего человека будут наиболее пригодны для развития подобной поэмы.

Мне оставалось затем связать две идеи: – человека, оплакивающего смерть любимой женщины, и ворона, постоянно повторяющего: больше никогда! Их надобно было связать, не забывая условия, чтобы применение повторяемого слова постоянно варьировалось; для этого оставалось одно средство – представить, что ворон отвечает упомянутым словом на вопросы любящего человека. И тогда-то я увидел, как легко мне может удасться эффект на который я рассчитывал, а именно – эффект разнообразного применения одного и того же припева. Я увидел, что я могу заставить влюблённого произнести первый вопрос, на который ворон ответит: больше никогда! Что из первого вопроса я мог сделать нечто самое обыденное, из второго – нечто менее обыденное, из третьего – нечто ещё менее обыденное – и так далее, пока, наконец, мой герой, пробуждённый от своей небрежности меланхолическим характером слова, его частым повторением и воспоминанием о зловещем значении произносящей его птицы, не будет охвачен суеверным страхом и не начнёт, теряя спокойствие, предлагать вопросы совершенно иного характера – вопросы страстные и близкие его сердцу – вопросы, внушённые наполовину суеверием, а наполовину тем своеобразным отчаянием, которое находит наслаждение в самоистязании, – не потому, чтобы герой этот верил в пророческое или демоническое значение птицы (которая, как его убеждает разум, только повторяет по привычке заученный урок), но потому, что он находит безумное наслаждение в том, чтобы формулировать таким образом свои вопросы и получать от этого вечно раздающегося «больше никогда» каждый раз новую рану, тем более сладкую, что она невыносима. Подметив эту лёгкость, поразившую меня во время развития конструкции моей поэмы, я установил прежде всего последний, финальный, самый возвышенный вопрос, на который «больше никогда» должно было служить окончательным ответом и притом возражением самым безнадёжным, наиболее полным скорби и ужаса.

Здесь я должен сказать, что моя поэма получила своё начало с конца, – как должны бы начинаться и все художественные произведения, – потому что только тогда, именно на этом пункте моих приготовительных соображений, я впервые приложил перо к бумаге, чтобы сочинить следующую строфу:

И я сказал: «О, ворон злой,Предвестник бед, мучитель мой!Во имя правды и добра,Скажи, во имя божества,Перед которым оба мыСклоняем гордые главы, –Поведай горестной душе,Скажи, дано ли будет мнеПрижать к груди, обнять в раюЛенору светлую мою?Увижу
ль я в гробу немом
Её на небе голубом?Её увижу ль я тогда?»Он каркнул: – Больше никогда!

Эту строфу я сочинил прежде других, во-первых, чтобы установить высшую степень и затем свободно изменять и постепенно понижать, по мере их значения и важности, все предыдущие вопросы моего героя, а во-вторых, чтобы при этом случае окончательно определить ритм, размер стиха, длину и общее построение каждой строфы, а также иметь возможность соизмерять с написанной строфой все предшествующие – таким образом, чтобы ни одна из них по своему эффекту не могла превзойти этой последней. Если бы я в дальнейшей своей работе оказался настолько неблагоразумным, что создал бы строфы более сильные, то я, по зрелом обсуждении, без всяких колебаний, постарался бы их ослабить, чтобы не портить эффекта crescendo.

Здесь я могу вставить несколько слов о самих стихах. Моя главная цель (как всегда) заключалась в оригинальности. До какой степени в писании стихов все пренебрегали оригинальностью – это одно из самых необъяснимых явлений в свете. Допустим, что самый ритм трудно разнообразить, но все же очевидно, что возможность разнообразия в количестве стоп и в форме стансов положительно бесконечна, и, не взирая на это, в продолжении целых веков, ни один человек не сделал и даже, по-видимому, не стремился сделать ничего оригинального в этом отношении. Дело в том, что оригинальность (за исключением умов, обладающих совершенно необыкновенной силой) вовсе не есть, как полагают некоторые, продукт инстинкта или наития свыше. Чтобы её найти, надо её тщательно искать, и хотя она может быть положительно отнесена к заслугам высшего разряда, но для своего достижения она требует не столько изобретательности, сколько отрицательного направления.

Само собою разумеется, что я не претендую ни на какую оригинальность ни в ритме, ни в стопосложении «Ворона». Ритм у меня – хорей, стих – восьмистопный. В каждой строфе шесть строк: в первой и третьей строке – по восьми стоп, во второй, четвертой и пятой – по семи с половиною и в шестой – три с половиною. Каждый из этих стихов, в отдельности взятый, был уже употребляем, и вся оригинальность «Ворона» заключается в том, что строки, написанные вышеизложенным способом, входили в состав одной строфы или станса. Никто до настоящего времени не сделал ещё попытки, которая бы имела хотя отдалённое сходство с подобной комбинацией. Эффект этой оригинальной комбинации ещё усилен некоторыми другими и совершенно новыми эффектами, созданными с помощью более обширного выбора рифм и повторения одних и тех же слов.

Дальнейший пункт, о котором следовало подумать, состоял в том, чтобы привести героя поэмы в сообщение с вороном и первую ступень этого вопроса составляло место. Казалось бы, что в подобном случае должны были скорее всего представиться лес или поле; но мне всегда казалось, что замкнутое и узкое пространство гораздо благоприятнее для повествования о каком-либо единичном случае; это условие имеет для рассказа то же значение, как рама для картины. Оно представляет и ту несомненную нравственную выгоду, что сосредоточивает внимание на небольшом пространстве, и эту выгоду, очевидно, не следует смешивать с тою, которую можно извлечь только из единства места.

Итак, я решил поместить своего героя в его комнате – в комнате, освящённой для него воспоминаниями об её прежней обитательнице. Комната изображена богато убранною, и в этом отношении я следовал уже ранее высказанным мною взглядам на красоту, как на единственный истинный тезис поэзии.

Определив место, следовало ввести птицу, и мысль о том, чтобы ввести её через окно – была неизбежна. Что касается того, что мой герой первоначально думает, будто удары крыльев птицы в окно не что иное, как стук в его дверь, то это придумано мною для того, чтобы увеличить любопытство читателя, заставив его выжидать развязки, а также с целью вставить случайный эпизод раскрытой настежь двери, за которою герой поэмы не находит ничего кроме мрака, и с той поры уже может отчасти допустить фантастическое предположение о посещении его жилища тенью его умершей возлюбленной.

Я сделал ночь бурною, во-первых, чтобы ворон мог искать убежища, а во-вторых, чтобы создать эффект контраста с материальным спокойствием комнаты.

Точно так же я заставил птицу взгромоздиться на бюст Паллады ради контраста между мрамором и перьями ворона. Легко догадаться, что мысль о бюсте была подсказана представлением о птице. Бюст именно Паллады был выбран, во-первых, вследствие его соответствия учёности героя, а во-вторых, и вследствие звучности самого слова Паллада.

В середине поэмы я также воспользовался силою контраста с целью сделать ещё более резким впечатление финала. Так, я придал вступлению ворона фантастический характер, даже почти смешной, насколько по крайней мере позволял мне самый сюжет:

Поделиться с друзьями: