Восхождение, или Жизнь Шаляпина
Шрифт:
— Верно схвачено здесь все, вплоть до мельчайших деталей! Вот бы и театральным художникам так же точно передавать колорит исторического времени. — Шаляпин вспомнил, как он воевал в Мариинском театре с теми, кто приносил ему богатые сафьяновые сапоги для Ивана Сусанина.
— Нет, Федор, я не историк-художник… Я только сказочник, былинник, живописный гусляр… Мне хотелось показать, как мой народ понимает и чувствует свое прошлое. Мое желание — передать в картинах чувства, поэтическое ощущение, мысли народа о вещем Олеге, о ковре-самолете, об Аленушке.
— Смотрю на ваших «Богатырей», Виктор Михайлович, и чувствую, что живописец сродни музыканту — столько гармонии во всем этом полотне… Бородин, Мусоргский, Римский-Корсаков вспоминаются при этом…
— Я так люблю музыку! Просто жить без нее не могу… И вот когда я гляжу на эту свою картину, и раньше, когда работал, все время слышу музыку… Много раз ловил я себя на том, что напеваю что-то… И видимо, оттого, что я жил в звуках, это отразилось в картине… А что вы все оглядываетесь, Федор?
— Да что-то не вижу вашего Ивана Грозного. Столько говорят о нем… Савва Иванович прямо сказал, что нужно играть такого Грозного,
— Грозного я редко кому показываю, еще надо поработать, но вам покажу.
Васнецов снял покрывало с картины, и Шаляпин увидел Ивана Грозного; тот стоял опираясь на посох, грозный властелин, крупный государственный деятель, человек лютой прозорливости… «Выразительны его глаза, да и вся поза. Сколько таится в застывших его движениях силы!..» — подумал Шаляпин.
— Как вы правдиво изобразили Грозного! — воскликнул Федор. — Каждая черточка на лице, каждая деталь одежды просто вопиет: «Это он, Иван Васильевич!» Вот бы и мне добиться такого сходства.
— Ищи, Федор, ищи своего Грозного, но такого, каким показал его Римский-Корсаков… Ведь я уже лет двадцать бьюсь над тем, чтобы правдиво передать образ этого царя… Сколько крови он пролил… Я часто бродил по набережной вдоль стен Кремля, заходил в темные, еле освещенные немногочисленными лампами приделы Василия Блаженного… Брожу по этим сохранившим старину переходам, а представляю фигуру Ивана, чувствую его поступь, вижу его зоркий взгляд, предвидящий славу и величие Русской земли… Как-то повел я туда Репина. Ходим мы с ним по тесным переходам, останавливаемся около узких оконных разрезов в стенах, и вдруг Репин бросается вниз по лестнице. Я сбегаю вслед за ним, что, думаю, такое случилось? А он и говорит: «До меня откуда-то донесся запах крови, и я не мог больше оставаться в храме…» Так-то вот… Ну что ж, пойдем чаю попьем, а потом еще поднимемся сюда, посмотришь…
Они спустились вниз по лестнице, прошли в столовую. Окна столовой выходили в сад. В комнате стояли большой обеденный стол, шкаф, буфет красного дерева, кресло… Все сделано красиво, добротно. На стенах — портреты и репродукции знаменитых картин.
— Москва оказала мне, вятичу, неоценимую поддержку. Она поставила меня на ноги, укрепила мой дух… Вот ты, Федор, почувствуешь вскоре, какая разница между Москвой и Петербургом… Здесь умеют помочь человеку, насколько радушнее и сердечнее люди… Познакомься с историками Забелиным, Ключевским… Не всему верь, Ключевский отрицательно относится к Ивану Грозному, но он прекрасно знает факты… А Савва Иванович? Сколько сделал он для нас, художников, артистов…
— Савва Иванович как родной и мне… Столько для меня сделал. Столько интересных людей вокруг него… — задумчиво произнес Шаляпин.
— Он любит искусство, им живет и дышит, как и все мы… Ему понятны трепет художественного вдохновения и порывы художника. Он сам художник и поддерживает самые рискованные и стремительные полеты фантазии…
— И знаете, Виктор Михайлович… Ведь не так уж давно я познакомился с ним, а чувствую, будто давно знакомы…
И долго еще потом продолжался этот разговор, сердечный, откровенный. Много полезного извлек пытливый ум Шаляпина из этого визита.
Глава третья
Иван Грозный — душа страдающая и бурная
Михаил Васильевич Нестеров, тридцатипятилетний художник, познавший к тому времени и успехи, и шумную хулу, сидел в своем номере в Кокоревской гостинице на Софийской набережной и, наказав служителю никого не пускать, работал над рукописью «Мое детство». Так уж получилось… Нахлынули на него воспоминания детства, и вспыхнуло неотвратимое желание записать самое примечательное, авось придет время и он напечатает свою повесть о детстве, о том, что запомнилось навсегда… Может, его жизнь и окажется интересной не только для него, может, кому-то будет любопытно узнать обстоятельства его рождения и воспитания… А может, просто для дочери будет небесполезно прочитать, как он рос и что запомнил… Ведь даже первые три-четыре года, как стал помнить себя, чрезвычайно любопытны… Всем близким его казалось тогда, что не выживет малец… Сколько уж до него перемерло, а этот такой слабый, чуть дышит… «Чего только со мной не делали, чтобы сохранить жизнь, — вспоминал Михаил Васильевич. — Какими медицинскими и народными средствами не пробовали меня поднять на ноги, а я все оставался хилым, дышащим на ладан ребенком. Подумать только, пробовали меня класть в печь, побывал я и в снегу, на морозе, пока однажды не показалось моей матери, что я вовсе отдал Богу душу. И обрядили ведь, положили под образа, на грудь положили небольшой финифтяной образок Тихона Задонского. Мать молилась, а в это время уже копали мне могилу около могилы дедушки Ивана Андреевича Нестерова. А в это время я возьми да громко и задыши. Мать услышала и радостно стала благодарить Бога, вознося молитвы Тихону Задонскому, который, как и преподобный Сергий Радонежский, пользовался в пашей семье особой любовью и почитанием. А разве мои первые шаги в живописи интересны только мне?.. А посещение передвижной выставки, которая помещалась на Мясницкой в Училище живописи, ваяния и зодчества… Да, это незабываемый день… Я впервые был на выставке, да еще какой, лучшей в те времена… Разве забудешь свою растерянность при виде знаменитой «Украинской ночи» Куинджи? Я был восхищен этой картиной. Что это было за волшебное зрелище! Как быстро исчезают краски с этой дивной картины, краски меняются чудовищно… Вот вам судьба художественных полотен… А ведь именно Куинджи раскрыл мое призвание как художника писать природу…»
Михаилу Нестерову, можно сказать, повезло. С детства повлекло его в этот непонятный мир художества. Отец, глава крепкой купеческой семьи, мечтал приобщить сына к торговле, но не чувствовал со стороны сына никакого интереса к своему делу. Более того, с сожалением замечал, что сын, его надежда и опора, был в самом малом непонятлив, ненаходчив, забывал самые элементарные вещи, а главное — был равнодушен ко всему, чем жили его родители. Задумали отдать его в императорское Техническое училище, но оказалось, туда не так-то просто
попасть: провалился почти по всем предметам… Так он очутился в реальном училище К. П. Воскресенского… «Бог ты мой, как я плакал, просто заливался горючими слезами при расставании с матерью и отцом, а ведь мне было двенадцать лет… А мама-то как заливалась… И лишь через год выделился среди учеников училища по рисованию, остался на второй год во втором классе, но это как-то удивительно мало меня заботило. Вот рисование — другое дело, с каждым днем рисование меня увлекало все больше и больше, даже шалости и проказы как-то отходили на второй план перед этим захватывающим занятием. И как хорошо, что понял отец: не выйдет из меня инженера-механика. Вместе с Воскресенским они решили отдать меня в Училище живописи и ваяния…»Приятно было вот так сидеть в одиночестве и вспомнить о прошедшем, никто его не беспокоит, никто не отрывает от размышлений… Нестеров последние годы много работал над картинами, много положил труда и для оформления Владимирского собора в Киеве. Были разочарования, горькие ошибки и тяжелые переживания… Какие баталии развернулись вокруг его «Пустынника», «Видения отроку Варфоломею», последних его картин о Сергии Радонежском — «Труды преподобного Сергия» и «Благословение преп. Сергием Димитрия Донского на Куликовскую битву». Стасов, Мясоедов, Маковский, Николай Ге яростно доказывали, что его картины пронизаны вредным мистицизмом, что художник рисует иконы, которым место в церкви, а не на выставках передвижников… А Левитан, Суриков, Шишкин, Прянишников, Ярошенко яростно отстаивали свободу художника в выборе темы и средств ее воплощения, крепко поддержали его в критическую минуту, как и Аполлинарий Васнецов, Остроухов, Архипов. А Павел Михайлович Третьяков просто-напросто купил «Варфоломея» для галереи. Как он выдержал все эти годы, продолжал работать?.. Его упрекали за то, что он рисует скиты, схимников, объявляли его путь исканий никуда не годным путем и призывали обратиться к действительной жизни, призывали учиться у старейших своих товарищей, от картин которых, дескать, веет подлинной жизнью. А разве жизнь великого человека XIV века — это не действительная жизнь, достойная отображения на художественном полотне? Нет, «Отрок Варфоломей» останется его любимейшим произведением, и кому ничего не скажет эта картина, тому не нужен и весь Нестеров… В этой картине он попытался раскрыть глубину человеческих переживаний накануне каких-то решающих событий в его жизни, предопределяющих и судьбы его народа и государства. И вот недавно он закончил и выставил на Нижегородской выставке свою картину «Юность Сергия». Сколько провел он часов в поисках лица своего юного героя… Только во сне оно мерещилось ему, а просыпался — и лицо исчезало… Господи, какие сомнения и страдания он пережил тогда… Не выставлял готовую картину, которую одобрили братья Васнецовы, Левитан, Остроухов, Архипов… Снова и снова возвращался к ней… Пятьсот лет минуло со дня кончины преподобного Сергия Радонежского, а как современно звучат слова Ключевского о нем: «Преподобный Сергий своей жизнью, самой возможностью такой жизни дал почувствовать заскорбевшему пароду, что в нем еще не все доброе погасло и замерло: своим появлением среди соотечественников, сидевших во тьме и сени смертной, он открыл им глаза на самих себя, помог им заглянуть в свой собственный внутренний мрак и разглядеть там еще тлевшие искры того же огня, которым горел озаривший их светоч…» Вот в чем смысл жизни Сергия Радонежского: пробудить доброту в народе своем, а значит, и сам он должен прежде всего излучать доброту, любовь к окружающему, покой и радость. Значит, выражение глаз, сама фигура — все должно призывать к торжеству вечного бытия. А с этой картиной сколько он претерпел… И как он сильно устал душою и телом в постоянной и неравной борьбе… «Лежишь, как карась на сковородке, а тебя то с того, то с другого бока поджаривают, маслица подбавляют… Зачем искать историю в моих картинах? Я не историк, не археолог. Я не писал и не хотел писать историю в красках. Это дело Сурикова, а не мое. Я писал жизнь лучшего человека Древней Руси, чуткого к природе и ее красоте, по-своему любившего родину и по-своему стремившегося к правде…»
Михаил Васильевич в последние годы бывал в Москве наездами, искал здесь уединения, душевного отдыха и покоя… Но вскоре друзья его узнали, что он снова живет на Кокоревском подворье, на Софийской набережной, и стали часто бывать у него. Товарищи-художники часто селились в той же гостинице, удобно расположенной в городе, уютной. Начинались либеральные разглагольствования, и лишь один Шишкин говорил по-иному, спасибо старику за правду… Так вот проведет время далеко за полночь, вернется к себе в номер, проспится, только примется за работу, а тут снова приносят приглашение — не угодно ли прийти, от пяти до семи вечера принимают, и прочее и прочее. И как надоедает город с этими непременными обязанностями бывать то там, то сям. Надоели разговоры о картинах, об академии, о том, кто будет ректором, кто членом академии, о стариках, о молодых… Как хочется все это забыть, уехать куда-нибудь в деревню и где-нибудь в тихом лесу наслаждаться природой и писать этюды, как в прежние годы, и почувствовать себя моложе лет на десять…
Михаил Нестеров с грустью вспоминал потерянное время, отданное на оформление Владимирского собора в Киеве. Лишь недавно он исполнил официальные заказы, но эта работа мешала ему полностью отдаться делу своей жизни… И вот он уже около двух лет — свободная птица, а чувства свободы никак не обретет. Он уехал в Сергиев посад, поселился там в монастырской гостинице, в трех верстах от Троицкой лавры, вроде зажил свободно и независимо, стал писать этюды, наслаждался природой, с каждой минутой все больше ощущая слитность с нею, отыскивая в ней все новые и новые краски, звуки, и сколько возникало у него мыслей, чувств, мечтаний… А дальше этюдов дело не пошло, и он вновь и вновь возвращался к своему «Сергию», чтобы найти художественный образ великого человека… И не раз он отказывался от официальных заказов, которые так и посыпались на него после Владимирского собора… Парланд предложил ему взяться за написание образа Христа для главного иконостаса храма Воскресения, а потом написать образа иконостаса для собора в Баку… Все это надоело, только деньги, деньги, деньги…