Воскресение в Третьем Риме
Шрифт:
Ч у д о т в о р ц е в (доверительно). Михаил Львович, а как Владимир Ильич относится к моей высылке?
В е р и н. Так же, как я, не сомневайтесь. Более того, скажу вам прямо: это его идея, его решение, его инициатива.
Ч у д о т в о р ц е в. На это нечего возразить, как и незачем напоминать вам, что значит для вас Ленин.
В е р и н. Любопытно, а что значит Ленин для вас, могу я спросить?
Ч у д о т в о р ц е в. Извольте. Ленин осуществил тот синтез Маркса и Фрейда, о котором вы говорили, едва ли не приписывая этот синтез себе. Ленин не говорил о Фрейде, насколько мне известно, потому что для него Фрейд – буржуазный ученый, не заслуживающий упоминания. Ленин – первый в истории человечества гений сознательности. До сих пор считалось, что сознательность и гениальность несовместимы и потому коллективной гениальности не бывает Ленин же – гений коллектива, массовый гений. Это ему принадлежит идея будущего, которое вне смерти и вне бессмертия. Без него вся ваша идеология повиснет в воздухе. Конечно, вы скажете: мы не умираем, но отважитесь ли вы сказать: Ленин – это мы?
В е р и н. Я нахожу ваши рассуждения провокационными.
Ч у д о т в о р ц е в. Когда вы в последний раз видели Владимира Ильича? Как он себя чувствовал?
В е р и н. Не ваше дело.
Ч у д о т в о р ц е в. Нет, это именно мое дело, наше общее дело. Лечащий врач Ленина сказал мне, что его дни сочтены.
В е р и н. Допустим. Но дело Ленина живет, и мы вас вышлем все равно.
Ч у д о т в о р ц е в. Смотрите, не ошибитесь. Я готов указать вам выход из вообще-то безвыходной ситуации. (Кладет на стол перед Вериным лист бумаги.)
В
Ч у д о т в о р ц е в. Ваша мысль работает в правильном направлении. Это усыпальница, предназначенная для царя древних майя. На мой взгляд, она конструктивнее, то есть одновременно монументальнее и уютнее египетской пирамиды. Обратите внимание на эти выступы. Они напоминают лестницу, ведущую в бессмертие. К тому же на этой усыпальнице можно стоять преемнику или преемникам того, кто в ней покоится, именно покоится, потому что такое уютное жилище не для мертвеца. Кто лежит в нем, тот рано или поздно выйдет снова к своим, и с него начнутся те мы, о которых вы так убедительно говорили. (Верин пристально всмотрелся в лист, лежащий передним на столе. В кабинет вошел Кондратий и положил перед Вериным записку. Верин прочитал ее и поднял глаза на Чудотворцева.)
В е р и н. Да, я согласен с Феликсом Эдмундовичем. Ваша ссылка, Платон Демьянович, отменяется. Мы находим возможным оставить вас в Советской России.
В зале запахло табачным дымом. Я осмотрелся и увидел, что Ярлов закурил-таки свою трубку, как бы не удержавшись, от избытка чувств. Или то была продуманная историческая аллюзия?
Глава пятая
ИНОПЛЕМЕННЫЕ МЯСНИКИ
ЧЕРЕЗ неделю в газете «Лицедей» появилась рецензия на премьеру «Трояновой тропы». В рецензии говорилось: «Можно было бы выразить восхищение игрой актеров, если бы театр „Реторта“ давал такую возможность. Но имена актеров, играющих на сцене „Реторты“, неизвестны, как неизвестно, актеры ли это, так что мы будем говорить о спектакле „Троянова тропа“, как если бы перед нами на сцене, действительно, выступали Чудотворцев, Верин, Троянов, и вот с этой точки зрения у нас есть, как ни странно, некоторые возражения или сомнения. В день премьеры Чудотворцев и Верин говорили не совсем то, что они говорили за семьдесят лет до этого, в ту ночь, когда решался вопрос, останется ли Чудотворцев на Родине или будет выдворен с другими интеллектуалами за рубеж. Дедо в том, что протокол тогдашней беседы Верина с Чудотворцевым сохранился и теперь рассекречен. Правда, точно неизвестно, кто вел тогда протокол. Сомнительно, чтобы его вел Кондратий Троянов. По-видимому, при разговоре присутствовал рядовой сотрудник ЧК, и жаль, что мы не видим его на сцене. Рядовой статист заменял бы на сцене античный хор, и его нехмота, может быть, наводила бы на мысль не только о народе, но и о других действующих лицах, которые безмолвствуют и тем не менее действуют. Так или иначе, отсутствие на сцене протоколиста при наличии протокола вызывает подозрение относительно подлинности спектакля и действующих лиц, а в театре „Реторта“, якобы наследующем традиции „Красной Горки“, это недопустимо. Но, в конце концов, можно было бы примириться с небольшим художественно-историческим просчетом, ускользающим к тому же от внимания широкой публики. Гораздо проблематичнее некоторые отступления от сохранившегося протокола, как будто Верин и Чудотворцев говорят в наше время не совсем то, что говорили в свое время.
Шпенглеровский сборник упоминается в спектакле как бы вскользь, а между тем хорошо известно, что он-то и послужил поводом к высылке философов за рубеж. Верин упоминает этот повод, что подтверждается протоколом беседы, но, согласно протоколу, Чудотворцев обращает его внимание на то, что само название шпенглеровского труда переведено на русский язык неверно. „Untergang des Abendlandes“ не может переводиться как „Закат Европы“ просто потому, что Европа для Шпенглера – всего лишь географическое понятие. „Abendland“ – вечерняя земля или сумеречная, тут заметна перекличка с вагнеровским „Goetterdaemmerung“. Странная прихоть переводчиков: „сумерки“ или „угасание богов“ переводится как „гибель богов“, а „гибель Запада“ переводится как „закат“, то есть как „угасание“. Так и надо было бы перевести шпенглеровское название: „Гибель Запада“, а это ли не на пользу мировой революции. Тут Верин иронически возразил, что мировая пролетарская революция – не Апокалипсис и нуждается в красном Западе ничуть не меньше, если не больше, чем в алеющем Востоке: „с Востока свет – не наш лозунг“, – съязвил он. Но дело тут не в переводческих изысках, – перешел в наступление Михаил Львович, а в некоей фигуре умолчания, которая в своем роде красноречивее, чем откровенная контрреволюция. Ибо во второй части „Untergang'a“ (наверное, Михаил Львович не преминул щегольнуть немецким произношением, цитируя это слово) упоминаются „stammesfremde Fleischer“, угрожающие русскому народу, и разве не очевидно, что вся возня вокруг Шпенглера затеяна ради этого выражения. Интересно, как господин Чудотворцев переведет его? „Иноплеменные мясники“, – кротко отвечает Чудотворцев, а безымянный протоколист фиксирует его ответ. „Именно, – продолжает Верин, – Шпенглер говорит, что, кроме Троцкого, в России, в русской истории появятся другие иноплеменные мясники. Что вы скажете по этому поводу?“ Чудотворцев отвечает, что подобное выражение ни разу не употреблено в шпенглеровском сборнике. „Весь ваш сборник сводится к этому выражению, которое невозможно не угадать“, – настаивает Верин. Разве не говорит Шпенглер о том, что Россия после 1917 года ищет свою форму государственности (как будто диктатура пролетариата не есть эта форма государственности), а царизм соответствует в истории России эпохе Меровингов. Историческая правда требует подчеркнуть, что Платон Демьянович впадает при этом в явное замешательство, лепечет что-то об известной зарубежной коммунистке маркизе де Мервей, наследнице Меровингов, называет даже князей Меровейских (ни к селу ни к городу), но он явно преувеличивает при этом (или, наоборот, недооценивает) эрудицию Верина. Тот пропускает все это мимо ушей. „Вы понимаете, одних иноплеменных мясников достаточно, чтобы расстрелять вас“, – без обиняков заявляет он. Чудотворцев, судя по протоколу, теряет при этом присутствие духа. Он что-то мямлит о родстве некоторых большевистских вождей с маркизами де Мервей. (Полагаю, что в этой связи он мог упомянуть и князей Меровейских, но тут в протоколе лакуна. Именно в этот момент Верина вызывает к себе Дзержинский, строго говоря, тоже один из иноплеменных мясников.) Разговор с Кондратием Трояновым в протоколе тоже не отражен, но это не значит, что такого разговора не могло быть: просто разговор с „рядовым работником ЧК“ не протоколировался. Но когда Верин возвращается, он сообщает: принято решение не настаивать на высылке Чудотворцева за пределы Советской Республики. Не исключено, что далее заходит речь и о мавзолее, но в протоколе этого нет. Разговор Верина с Чудотворцевым, несомненно, проливает свет на некоторые дальнейшие загадки советского периода.
Например, известно: если в квартире находили „Untergang des Abendlandes“ (в особенности в оригинале), хозяевам квартиры давали пять лет, часто со строгой изоляцией. Можно предположить: впоследствии Сталин использовал-таки шпенглеровское упоминание об иноплеменных мясниках в своей борьбе против Троцкого и против того же Верина. Но Сталин вынужден был считать и себя иноплеменным мясником. Ведь Шпенглер прямо называет Троцкого и как бы предрекает Сталина, которого еще не мог знать, когда писал свою книгу Исторический прогноз приобретал силу пророчества и значил больше, чем прямое обличение. Вот откуда пять лет со строгой изоляцией за хранение Шпенглера. Но „иноплеменные мясники“ могли понадобиться и тогда, когда подготавливалось дело врачей-вредителей, связанных к тому же с маркизами де Мервей. Так что Сталин мог быть всю жизнь благодарен Чудотворцеву за иноплеменных мясников, чем и объяснялось его привилегированное положение при всех арестах, ссылках и разоблачениях. Театр „Реторта“ умалчивает обо всем этом, но фигура умолчания в театре не менее красноречива, чем в шпенглеровском сборнике, что следует отнести к достоинствам спектакля».
Рецензия была подписана моим именем. Газету «Лицедей»
мало кто читал до сих пор, но на рецензию неожиданно откликнулись многие с разных сторон. Мне передавали, будто Кира возмущалась тем, что упоминанием об иноплеменных мясниках в рецензии затушеван протест Чудотворцева против тоталитарного подавления интеллектуальной свободы. Наоборот, Клавдия подтверждала тогдашнее выступление Чудотворцева в защиту православной Руси, против ее интернациональных гонителей (в интернациональных явно угадывались инородческие; в связи с этим сразу же оживились толки о черносотенных симпатиях Чудотворцева). В газете «Позавчера», посвященной проблемам культурного наследия, состоялся круглый стол на тему «Чудотворцев и распространение расизма в двадцатом веке». Участник дискуссии, философ Адольф Гудин привел обширные цитаты из неопубликованной статьи Чудотворцева «Каббала и диалектика». Статья предназначалась для Философской Энциклопедии, и автор, ссылаясь на разговор с неназванным ученым евреем, утверждал, что с каббалистической точки зрения человечество перед Богом – Израиль и, следовательно, те, кто не принадлежит к Израилю, не принадлежат к человеческому роду. Отсюда вывод: Израиль, поставивший себя вне человечества, действительно не принадлежит к человечеству с точки зрения остального человечества. Адольф Гудин обвинял Чудотворцева в том, что именно он ввел в культурное сознание красной профессуры цитату из забытой статьи молодого Маркса «К еврейскому вопросу»: «Итак, мы обнаруживаем в еврействе проявление общего современного антисоциального элемента, доведенного до нынешней своей ступени историческим развитием, в котором евреи приняли, в этом дурном направлении, ревностное участие; этот элемент достиг той высокой ступени развития, на которой он необходимо должен распасться.Эмансипация евреев в ее конечном значении есть эмансипация человечества от еврейства». (Маркс К. и Энгельс Ф. Сочинения. Изд. второе. – М., 1954. Т. 1. С. 408). За круглым столом говорили, будто именно Чудотворцев настоял на включении этой статьи в собрание сочинений Маркса и Энгельса, когда его привлекли в качестве консультанта, что в высшей степени маловероятно: Чудотворцев так и не добился признания как философ-марксист, несмотря на то, что уделял марксизму пристальное внимание в своих трудах, написанных в тридцатые – сороковые годы, впрочем, авторитетом по вопросам немецкой философии он все-таки считался, неустанно подчеркивая при этом, что он диалектик, а в чудотворцевском контексте это значило «каббалист». Высказывалось также мнение, будто известные работы Чудотворцева по метафизике мифа оказали влияние на еще более известный труд Альфреда Розенберга «Миф двадцатого века», будто само слово «миф» предлагалось Чудотворцевым как возможный синтез гитлеризма со сталинизмом и чуть ли не Чудотворцев был автором анонимной брошюры «Rassenzucht in Russland», вышедшей в Германии ограниченным тиражом к 1 мая 1941 года.
Материалы круглого стола в «Позавчера» во многом основывались на домыслах и явных вымыслах, но резонанс от пьесы «Троянова тропа» они, безусловно, усиливали. После премьеры в театре «Реторта» я практически не покидал моего дома в Мочаловке, изредка встречаясь только с Клер. Именно она предупредила меня об очередном визите моей квартирантки мадам Литли. Та не замедлила появиться, что было тем более примечательно, так как я успел отвыкнуть от ее посещений, хотя деньги за комнату поступали через Клер аккуратнейшим образом. Оказывается, визит Литли был также связан с премьерой «Трояновой тропы». Элен, по обыкновению, курила пахитоску за пахитоской, зажигала одну ароматическую свечку за другой. Их подвижные огоньки странно контрастировали со сгущающимся мраком поздней подмосковной осени за окном, а Литли тараторила без умолку, мешая русский язык с французским. Речь шла все о той же генеральной репетиции в театре «Реторта». Что генеральная репетиция как бы совпала с премьерой, никого в Москве не удивляло. Сколько театров выдавало за спектакли свои затяжные репетиции, куда допускаются время от времени лишь избранные. Литли была в полном восторге от спектакля, но восхищалась она при этом и моей рецензией, то и дело повторяя, что ее, рецензию, одобрил сам monsineur Жерло. Я никак не мог сообразить, кого она так называет, знаком ли я с этим господином или нет, а она все повторяла: «Жерло… Жерло… мосье Жерло», что вызывало в моем воображении назойливую ассоциацию с лягушкой жерлянкой, надувающейся и квакающей в душную летнюю ночь, когда точно также могли куриться ароматические свечки и пахитоски. Я так и не успел спросить, кто такой мосье Жерло. Она сама мне вдруг сообщила, что мосье Жерло посетит нас (мадам Литли так и сказала «нас») в это же время завтра вечером. Я был несколько озадачен тем, что этот господин назначает мне свиданье в моем же доме через третье лицо, к тому же через даму, не потрудившись спросить, согласен я или нет, но мадам Литли, как заправская горничная, уже прибирала свою и мою комнату, чтобы достойно принять знатного гостя.
Только на следующий вечер я узнал, что этот знатный гость мосье Жерло – не кто иной, как Всеволод Викентьевич Ярлов. Мадам Литли так выговаривала фамилию Ярлов (Jarlov). Он приехал вместе с мадам Литли, снисходительно извинился за вторжение, снял пальто с каракулевым воротником, огляделся в поисках прислуги, но с подчеркнутой неуклюжестью сам повесил пальто на гвоздь в прихожей. Следом за ним вошел мой двойник в дубленке и, едва кивнув мне, принялся распаковывать разные целлофановые пакеты и кулечки. В них оказались всевозможные изысканные закуски, главным образом бутерброды и сэндвичи, как будто только что подобранные со столов на нескольких модных презентациях. Глянцевито отсвечивала черная икра, изысканно розовела ветчина, отливала янтарем заливна'я осетрина. Мой двойник деловито водрузил на стол бутылку виски, бутылку французского коньяку и бутылку бордо, потом аккуратно разрезал на ломтики специальным ножичком, извлеченным из кармана, огромный благоухающий ананас. Ярлов небрежно протянул ему со стола пару бутербродов, кажется, с ветчиной и с красной икрой, потом кивнул ему, указывая трубкой на дверь: «Хорошо, Федорыч, пока можешь быть свободен». Я забыл упомянуть, что стол был накрыт в комнате мадам Литли, так что я не знал, кто я здесь: все-таки гость или все-таки хозяин. Мосье Жерло развалился в покойном кресле моей тетушки, единственном в доме, не спрашивая разрешения, раскурил свою трубку и окутал душистым облаком дыма ароматические свечки мадам Литли. «Простая трубка, как у всех», – шевельнулась у меня в голове цитата из рассказа Эфенди Капиева, где шла речь, разумеется, о трубке Сталина. Я хотел было сказать, что у меня (у нас?) не курят, но спохватился: это должна была сказать дама, а она сама усердно затягивалась, присоединяя свои желтоватые колечки к щедрому серебристо-синему облаку Ярлова. Наконец, мосье Жерло вытер лысину надушенным, не иначе как батистовым платком и с преувеличенной, какой-то утробной любезностью обратился ко мне:
– Откровенно говоря, я приехал поблагодарить вас, Иннокентий Федорович, за вашу высокоталантливую и в высшей степени уместную рецензию в «Лицедее».
Я промямлил что-то вроде вежливого «спасибо». Признаюсь, я никак не ожидал от главного режиссера «Реторты» благодарности за свой опус. Мосье Жерло угадал мою мысль:
– Понимаю, у вас были основания ждать от меня… несколько иной реакции. Но, поверьте, дело тут даже не в моем сердечном расположении к вам. (Ярлов до краев налил мне чайный стакан французского коньяку) Дело в том, что вы действительно сыграли мне на руку Собственно, если бы вы не написали вашу рецензию сами, я вынужден был бы заказать нечто подобное и, признаться, уже сделал это, но результат не идет ни в какое сравнение с вашим и не заслуживает опубликования, хотя заплатить за добросовестную работу мне пришлось столько, сколько я обещал. Но, как поется в популярной песне, «мы за ценой не постоим». Кстати, сколько вы получили за ваш шедевр? Молчите? Можете не отвечать. Я умею уважать коммерческую тайну (Мосье Жерло снисходительно хихикнул. Похоже, он знал, что я не получил за мою рецензию ничего.) А вот нам на культуру денег не жалко, как говорил товарищ Сталин. Но мы еще вернемся к этому вопросу Понимаете, театр «Реторта» вовсе не нуждался в так называемой положительной рецензии. Положительная рецензия – лучший способ отвадить зрителя от спектакля. По мне, уж лучше грубая ругань, но хамством, знаете ли, в наше время тоже никого не удивишь и в театр не привлечешь. Мы, правда, не нуждаемся в том, чтобы к нам привлекали публику Мы нуждаемся в том, чтобы к нам привлекали внимание. А для этого нужны толки, толки, толки, и вы нас ими обеспечили, надо отдать вам справедливость.