Воскресение в Третьем Риме
Шрифт:
Судя по всему, Наталья предпочла бы, чтобы крестным отцом ее сына был кто угодно, только не Мефодий Орлякин. В глубине души Наталья продолжала обвинять его в смерти Демьяна Чудотворцева, для чего были известные основания. И из Петербурга в Москву-то Наталья уехала, чтобы родить подальше от Орлякина. Как сказал впоследствии поэт по другому поводу: «Ее отъезд был как побег…» Не то чтобы побег в точном смысле слова, но она очень надеялась, что какие-нибудь неотложные начинания помешают Орлякину увязаться за ней. Не тут-то было: не кто иной, как m-r Methode встречал ее в Москве на вокзале. У Натальи просто не хватило сил отвязаться от него. Роды могли произойти со дня на день, и сам переезд для нее был весьма опасен. Мефодий пожурил Наталью за неосторожность и с того момента наблюдал чуть ли не за каждым ее шагом. У Натальи не хватило духу отослать его прочь: в конце концов, у нее не было других средств к существованию, кроме орлякинской пенсии. И все-таки она спрашивала Зотика, не согласится ли тот быть крестным отцом новорожденного, но Зотик, по обыкновению, вежливо отказался, дав понять, что предпочитает не заходить лишний раз без особой нужды в никонианский храм: «Да и зачем я вам там, Наталья Васильевна, когда Мефодий Трифоныч тут как тут. Они же как-никак по древлему благочестию». Все было вроде бы правильно. Ревнитель Спасова Согласия не возражал, чтобы обряд крещения совершил никонианский поп, однако сам от участия в обряде уклонялся. Очевидно, и орлякинской пенсией не советовал он пренебрегать молодой вдове, если не вслух,
Итак, вопрос о крестном отце можно было считать решенным. Наталья примирилась с тем, что и крестная мать налицо. Одним поездом с ней из Петербурга приехала Нина Герасимовна Арсеньева. Она объявилась в Северной столице, как только до нее дошла весть о Натальином вдовстве. В Петербург она приехала под предлогом свидания со своими внуками, среди которых был и князь Кеша. Но общение с внуками оставалось лишь предлогом для пребывания в Петербурге. Нина Герасимовна тревожилась о своей крестнице и мучительно пыталась обрести прежнюю с ней близость, чему Наталья сдержанно, но твердо противилась. Нечего и говорить о том, что Наталья вовсе не просила Нину Герасимовну сопровождать ее в Москву, довольствуясь попечением Зотика. Нина Герасимовна все-таки была рядом со своей крестницей в последние недели перед родами, и Наталья допускала это, хотя и продолжала сторониться своей крестной. Нина Герасимовна была уверена, что, во всяком случае, она будет крестить новорожденного, и Наталья на это как будто бы согласилась, но тут неожиданное несогласие высказал Зотик. Пожилой начетчик выразил сомнение в том, подобает ли крестной матери крестить сына своей крестницы. Сам Зотик полагал, что не подобает, но не мог в точности назвать светоотеческого правила, не допускающего подобной степени духовного родства при выборе крестной матери. Однако, чтобы не согрешить ненароком, он обещал подыскать другую крестную мать, и она появилась чуть ли не накануне дня, на который был назначен обряд. Биографу Чудотворцева доставляет изрядные затруднения личность его крестной матери. В точности известно одно: ее звали София Троянова, и она доводилась Наталье то ли троюродной сестрой, то ли племянницей, так что Нина Герасимовна вынуждена была уступить неукоснительным законам казачьего рода. Не вызывает сомнений одно обстоятельство: дело тут не обошлось без матушки Агриппины, полновластной властительницы заволжского скита, откуда бежала Наталья. Это матушка Агриппина приискала крестную мать сыну своей своенравной питомицы, на которую продолжала возлагать какие-то надежды. Не чаяла ли она и в младенце Платоне узреть будущий светоч древлего благочестия? Не удается установить, была ли София Троянова белицей в скиту или одной из благочестивых богочтительниц, духовно окормляемых там. Неизвестно, была ли София Троянова замужем, девица ли она или вдова. Возраст ее также неизвестен, хотя, судя по всему, выглядела она молодою. А самое главное, неизвестно ее отчество, что для скитской девицы, ожидающей пострига, было бы естественно. Но сохранилось смутное предание, что звали ее все-таки Софья Смарагдовна. Неужели ее звали так же, как зовут мою крестную? Женщина по имени София неоднократно появляется в жизни Платона Демьяновича, и, конечно, удобнее считать, да и вероятнее всего, что у разных женщин просто совпадало имя, хотя такое совпадение тоже о чем-то говорит. Так или иначе, то было первое явление Софии в жизни Платона Демьяновича Чудотворцева.
Наталья ненадолго задержалась в Москве после рождения сына. По совету Зотика она перебралась в Гуслицы, в насиженное старообрядческое гнездо под Егорьевском. Правда, в Гуслицах преобладал другой толк, а именно поповщина (имеется даже гуслицкое литье и гуслицкое письмо в отличие от беспоповского, поморского), но, как выясняется, староспасовцы в Гуслицах также имели влияние. Наталья с младенцем Платоном поселилась в отдельном, небольшом, но пятистенном домике, предоставленном ей в полное распоряжение. (Домик этот, как и соседний дом побольше, числился за матушкой Агриппиной, и в случае гонительного времени скит мог, на худой конец, переместиться и в Гуслицы.) В самом названии «Гуслицы» сочетаются «гусь», священная птица древних ариев, и «гусли», сакральный музыкальный инструмент пророков от царя Давида до вещего Бояна. Эти-то веяния и вбирал в себя младенец Платон, вдыхая гуслицкий воздух, напоенный березовым соком, липовым цветом и грибным духом. Незапретным для старообрядцев зельем обкуривал младенца мелкий, но бисерно частый грибной дождик, так называемый бусенец:
Угомонились пташки ранние, Похрапывает гром-кузнец; Пошел курить по черной рамени Седобородый бусенец. Землею-трубкою попыхивает, Посасывает дуб-чубук, По дуплам облака распихивает И кормит филинов из рук. Покуривает перебежками, То тут затянется, то там, И застывает сыроежками Дымок с подзолом пополам.Орлякинская пенсия (как-никак двести целковых серебром) позволяла Наталье жить в Гуслицах безбедно, учитывая, что квартира ей ничего не стоила. Вероятно, вскоре после того, как Платоше исполнился годик, Наталья снова наведалась из своего благолепного пристанища в богомерзкий Питер. Младенца она, естественно, взяла с собой (с ним она до поры до времени не расставалась). Наталья никогда не отказывалась от мысли завершить в Петербурге свое какое-никакое образование и сдать, как положено, экзамены на акушерку, что ей и удалось вопреки предостережениям Зотика и Мефодия. Оба они по разным причинам, но одинаково отговаривали Наталью от поездки в Петербург. Зотик полагал, что молодой вдове в Петербурге делать нечего, поскольку повивальной бабке нужна помощь Божия, а не казенные бумажки. Мефодий же предпочитал, чтобы Наталья и впредь всецело зависела от его пенсии и даже предлагал увеличить ее, от чего Наталья решительно отказалась. Она всегда подумывала в глубине души, как бы ей совсем отказаться от этой пенсии, дававшей Мефодию, что ни говори, права на Платона, что тяготило Наталью, внушая ей тайный ужас. Потому-то молодая вдова и стремилась к профессиональной независимости, как сказали бы мы теперь. (Похоже, что безусловная поддержка матушки Агриппины также настораживала ее, по крайней мере, в том, что касалось Платона.)
Как это ни курьезно, и Мефодий, и Зотик, отговаривавшие Наталью в письмах от поездки в Петербург, оба там ее и встретили. На деньги Орлякина опять-таки попечениями Зотика она была размещена вполне достойно и вскоре действительно стала дипломированной акушеркой, после чего незамедлительно вернулась в Гуслицы, так что опасения Зотика (и, возможно, матушки Агриппины) относительно петербургских соблазнов оказались неосновательными. В Гуслицах Наталья начала акушерскую практику в солиднейших старообрядческих семьях и сразу же приобрела репутацию искуснейшей повивальной бабки, которой не иначе как сама Богородица помогает.
Свидетельство или удостоверение в том, что она закончила акушерские курсы в Петербурге, могло бы скорее повредить Наталье в старозаветных кругах, но в то же время оно и успокаивало молодых рожениц, дескать, повитуха у них благочестивая и при этом ученая, да и сама фамилия Чудотворцева, несмотря на свое явное никонианско-церковное
происхождение, понималась все более буквально, так что у Натальи от приглашений на повой отбою не было. Неизвестно, как она оставляла бы младенца Платона одного, если бы не толковая нянька, появившаяся у ней вскоре после переселения в Гуслицы и сопровождавшая Наталью, когда та ездила в Петербург. Нянька взялась неизвестно откуда, просто вошла в Натальин дом и осталась там. Скоро вся округа уже знала, что зовут ее Софья, хотя мало кому удавалось перемолвиться с ней словом. Многие принимали ее даже за немую, что мог бы опровергнуть младенец Платон еще до того, как научился говорить, ибо София пела ему странные песни, которых никто, кроме него, не слышал. Пела ему София про Сам-Град, где Божий сад и зело зелено в саду. Пела про камень Алтарь, что в крови, как встарь. (Я-то помню, со слов моей тетушки-бабушки, что мой дед Аристарх Иванович Фавстов, цитируя Вольфрама фон Эшенбаха, иногда произносил вместо «grales schar» «algars schar», и, в свою очередь, перевожу: «Дарован будет государь Алгарью, как бывало встарь». А Сам-Град – не Смарагд ли, камень Премудрости Божией, откуда и отчество моей крестной?) Софья ходила всегда в синем платье, в таком же платье пришла в церковь крестная Платона, что давало повод Мефодию Орлякину говорить, будто Платона нянчит его крестная. И глаза у нее были синие, как я слышал от самого Платона Демьяновича, очи лазоревые, а косы темно-русые, что слишком многое напоминает мне самому.Софья исчезла не простившись, когда Платона отдали в гимназию, пришла невесть откуда и ушла неведомо куда. На четвертом году она показала Платону славянские буквицы, и он освоил азбуку как по наитию, хотя гражданскую грамоту осваивал потом не без труда. Наталья не могла не отвести со временем своего сына к старообрядческому уставщику, этого требовал весь тогдашний уклад ее жизни. Старец сразу же оценил острый ум и отменную память мальца. Интересно, что отношений со старцем Платон Демьянович не прерывал и впоследствии до тех пор, пока старец не преставился, а прожил он более ста лет. Некоторые биографы Чудотворцева полагают, что старца звали Сократом, но своим Сократом называл его Платон Демьянович, а в действительности старца звали едва ли не Парфением.
Гуслицкий Парфений был наставником так называемых неокружников и утверждал, что никонианский Iисус отличается от настоящего Исуса Христа не только липшим «I» в своем имени. Это иной Iисус, родившийся на восемь лет позже истинного Христа. Иной Iисус с липшим «I» и есть Антихрист. Парфений доказывал это с редкой изощренностью, и Чудотворцев говорил, что именно этот Сократ преподал ему амбивалентное, двусмысленное и опасное искусство диалога, ибо Парфений умел и опровергать себя, и даже уличать себя в ереси на удивление своему единственному ученику, которого он удостаивал подобных уроков. Сам Чудотворцев диалогов не писал, но вел их (боюсь, что и молитва Чудотворцева – диалог с Богом), и в его трудах диалогично чуть ли не каждое слово, и не Чудотворцева ли подразумевал М.М. Бахтин, анализируя диалогичность как форму духовной жизни?
Некоторые диалоги Парфения Чудотворцев по памяти восстановил и записал. Начинался диалог традиционно, по-старообрядчески:
– Кто умре, а не истле?
Ответ известен: Лотова жена – та умре, а не истле, понеже в столп слан претворися, взглянув на град Содом, по грехам своим гибнущий.
Зато далее следовало не то чтобы новшество, а неожиданный поворот, извитие традиционной мысли:
– А чем согрешили содомляне?
– Вожделением ангелов.
– А кому явились ангелы?
– Аврааму под дубом Мамврийским.
– А числом их сколько?
– Три.
– А почему к трем мужам обратился Авраам: Владыко Господи?
– Понеже не три Бога, а един Бог в трех лицах.
– А Кто явился, прежде чем родился?
– Сын Божий Исус Христос.
– А когда Сын Божий родился?
– Никогда, ибо рожден, а не сотворен прежде всех век.
В последнем ответе сохраняется и старозаветный «аз» (рожден, а не сотворен), в отличие от «рожденна несотворенна» в никонианском Символе Веры; за этот «единый аз» Аввакум готов был умереть и умер. И действительно, этот союз придает истинный смысл ответу: Христос рожден, а не сотворен и потому родился… «никогда», то есть вне времени, которое сотворено, и весьма сомнительно, имело ли бы смысл это мистическое «никогда» при новейшем «рожденна несотворенна», с чего, как однажды сказал Чудотворцев, и началось церковное обновленчество. Современному человеку трудно себе представить, что Платоша твердил такие азы, едва выйдя из младенчества, но не отсюда ли острота его умозрения?
Раньше Парфения у малолетнего Платона появился еще один учитель. И о нем тоже неизвестно, откуда он приходил и куда уходил. В Гуслицах и не только в Гуслицах кое-кто знавал его. Называли его «старец Иоанн» или «Иван Громов». Высокий и статный, с длинной седой бородой и густыми кустистыми бровями он ходил зимой в бараньем кожухе, напоминавшем пустынническую милоть, а летом в грубой холщовой белой хламиде. Этот-то старец Иоанн и наведывался в домик повитухи Натальи преимущественно тогда, когда с младенцем Платоном домовничала София. Как только младенец Платон начал ходить, старец стал брать его на прогулки. Многие соседи видели, как старец тихо шествует, держа младенца за ручку. Прогулки становились на удивление дальними. Странную пару видели на опушке леса, а то и в самом лесу, в местах, довольно глухих. Платон Демьянович вспоминал, что в лесной глуши таилась иконописная мастерская, куда не раз водил его старец Иоанн. Маленький Платон никогда никого не видел в мастерской, кроме старца и множества образов. Непостижимо было, как они все умещаются в строеньице, столь малом и неприметном в лесной чаще. С каждым приходом Платон видел все новые и новые иконы, как будто кто-то писал их в его отсутствие или он со временем обращал внимание на то, что сперва было скрыто от его взора. Прежде всего он увидел Сына Человеческого в длинном светящемся одеянии, опоясанного золотым поясом. Волосы у него были белые, не седые, а именно белые, глаза походили на пламя, и лицо сверкало, как солнце. Он высился среди золотых светильников (младенец учился считать, пересчитывая их, пока не насчитал семь), а в правой руке Сына Человеческого сияли семь звезд. Платон видел сонмы людей в белых одеждах, таких же белых, как хламида старца, и ткань этой хламиды белела на глазах в сумеречном освещении мастерской. Видел Платон и престол на небесах, и Сидящего на престоле, и радугу вокруг престола, подобную смарагду. И в основе Города, освещенного славой Божией без солнца и луны, четвертым среди драгоценных камней был тот же смарагд, и, взглянув на него, Платон отчетливо проговорил: «Сам-Град», а старец ответил: «Воистину так!» Видел Платон вокруг престола и четырех животных, исполненных очей спереди и сзади: у одного из них был человеческий лик, другое было подобно льву, третье – тельцу. Четвертое было подобно орлу, и Платон потянулся к нему, но оказалось, что тянется он к своему старцу. А старец указал ему на Сына Человеческого и произнес: «Альфа и Омега», и Платон Демьянович говорил мне, что так открылся ему греческий язык. И еще одна удивительная икона там была. Я увидел ее совсем недавно в Третьяковской галерее на выставке «София Премудрость Божия». На иконе явлены извивы исполинского эдемского змия, и на этих извивах располагается история рода человеческого с грехопадения до Страшного суда. Платон мог увидеть на одном из нижних извивов Еву, срывающую запретный плод, а на извиве повыше жену, облеченную в солнце, спасающуюся от красного дракона; видел он и четырех всадников, одного на белом коне, другого на рыжем, третьего с весами в руках на коне вороном, а на бледном коне четвертый всадник, имя которому смерть. Видел Платоша жену на звере багряном, низвергнутую и павшую, видел еще одного Всадника на белом коне; этот Всадник был облачен в одежду, обагренную кровью, и, указав на Него, старец молвил: «Въ нача'л б Сло'во, и Сло'во б къ Богу, и Бо'гъ б Сло'во». И в старце, на коем десница Сына Человеческого, малолетний Платон узнал старца, державшего за руку его самого.