Воскресение в Третьем Риме
Шрифт:
Повторяю, все это только смутно пронеслось у меня в голове и сердце, зато Адриан Луцкий чувствовал себя на выставке Пикассо как дома. «Стягивание света», – сказал он, едва войдя в зал, и мы, слышавшие его доклад «Третий в поле», поняли, что речь идет о бесконечном свете энсофа. Но Адриан не ограничивался умозрительными рассуждениями о кубизме и абстракции (кстати, он тут же высмеял идею абстракции в живописи: картина не может быть абстрактной просто потому, что она картина). Взгляд Адриана отличался математической меткостью и по отношению к специфическим особенностям живописи. Так он первым подметил, что у кошки на картине «Кошка и птичка» и у «Дамы с веером» одно и то же геометрическое лицо. (Адриан именно так и выразился.) Помню, услышав это, толпа зрителей перебегала от «Кошки и птички» к «Даме с веером» и обратно. Для многих, кого я впоследствии встречал на выставках современной живописи, с этого переживания началась живопись Пикассо и вообще двадцатого века, так что, встречая меня, они вполголоса вспоминали Адриана, зная или не зная о его дальнейшей судьбе.
Адриана арестовали
Но тогда мы еще не могли знать будущего приговора. В головах по старой памяти мелькала мысль о двадцати пяти годах лагерей и даже о расстреле. Дарья Федоровна, мать Адика, не дожила до приговора, убитая мыслью, что с ним там делают. Антонина Духова вела себя точно так же, как четверть века назад при аресте своего юного мужа Никиты. (Кстати, только выйдя из лагеря, она узнала, что он был расстрелян в лагере в самом начале войны.) Антонина снова кинулась на Лубянку, кричала, что это она писала воззвания в защиту революционной Венгрии, что номенклатурная бюрократия во главе с Никитой Хрущевым предает дело мировой революции, что, уж если на то пошло, не Адриан, а она должна быть арестована. Ее вежливо, безучастно выслушали, посоветовали успокоиться и покаидти домой, а когда она с негодованием отказалась, вызвали что-то вроде машины скорой помощи, правда, с решетками на окнах, отнесли ее в эту машину на носилках и чуть ли не в смирительной рубашке отвезли на старую квартиру Луцких, где она жила с Дарьей Федоровной и Адиком. Кира тоже рвала и метала. Она призывала студентов нашего института коллективно выйти из комсомола, чтобы выразить протест против ареста товарища. Никто не отказывался поддержать Адриана, но из комсомола никто не вышел. Из комсомола намеревался выйти один я, полагая, что я должен быть по меньшей мере с Адрианом солидарен. «Мы аки», – вертелось у меня в голове. Поскольку мне предстояло сделать серьезный жизненный шаг, я сообщил о моем предполагаемом выходе из комсомола тете Маше, и она, даже не притронувшись на этот раз к спасительной папиросе, более чем решительно заявила, что отравится, если я так поступлю. В этой угрозе отравиться мне сперва почудилась экзальтация старой институтки, но я вспомнил загадочную смерть моей молодой бабушки Анастасии Николаевны и осудил себя за цинизм. Конечно, мое членство в комсомоле не имело никакого значения для княжны Марьи Алексевны, она боялась только, что меня исключат из института и тоже, может быть, арестуют… Но самое главное, на мой выход из комсомола наложила свое категорическое вето сама Кира. «Нет, не вздумай. – Кира даже ногой топнула. – Иначе я знаешь что сделаю…» Она не сказала что, а меня поразило внезапное сходство с тетей Машей, проступившее в ней в эту минуту Когда Кира пошла заявлять о выходе из комсомола, ее вежливо выслушали, как Антонину Духову на Лубянке, но заявление о выходе не приняли, и дело замяли. Потом в институте распространился слух, что в комитете комсомола поняли чувства Киры, оценили ее благородство и дали ей возможность взять назад свое опрометчивое заявление, как она будто бы и сделала.
Признаться, меня-то больше занимало другое. Как только Адриана арестовали,
я решил, что уж теперь-то юбилей Чудотворцева отмечаться не будет: изменился политический курс. Встретив на другой день в коридоре Штофика, я не удержался и прямо высказал ему свои опасения. Мне показалось, что по лоснящемуся лицу проректора скользнула тень тревожного понимания, но Штофик тут же взял себя в руки:– Помилуйте, э-э… Иннокентий, неужели юбилей старейшего русского ученого может быть отменен из-за… из-за мальчишеской выходки? Как это возможно, после двадцатого-то съезда? Спокойно работайте над вашим докладом… м-да… о Елене Прекрасной и ни о чем таком не думайте. Обращаясь к Фавсту (он произнес по-немецки Faust, а не Фа-уст, как говорят по-русски), докажите, что вы сами истинный Фавстов!
На этом мы расстались, и я поспешил пересказать начальственную шутку Кире, предположив, что, быть может, дело Адриана действительно будет сочтено мальчишеской выходкой, но Кира промолчала в ответ со странной безучастностью, так что я не понял, отчаяние ли это или усталое безразличие, но когда я в тот же день снова встретил Штофика на этот раз уже в филологическом кабинете и спросил его, на какое же все-таки число назначена юбилейная конференция, он ответил мне неуверенно, что всему свое время.
– Доклад Платона Демьяновича состоится двадцать девятого декабря 1956 года, – изрекла вдруг тетя Маша, когда я пересказал ей свои опасения и ответы Штофика.
Меньше всего я мог предположить, что исчерпывающей информацией по вопросу о чудотворцевской конференции располагает моя тетушка-бабушка, не бывающая нигде, кроме своего картофельного института, но в то же время я знал, что она слов на ветер не бросает. Я не позволил себе слишком настоятельно расспрашивать ma tante Marie; я лишь в который уже раз сопоставил даты чудотворцевского рождения по старому и по новому стилю, но ничего похожего на шестнадцатое декабря у меня не получилось. И почему тетушка так резко подчеркнула, какого года будет это шестнадцатое декабря? Потому ли, что это год двадцатого съезда? Оговорилась она или проговорилась? Как же я был удивлен, когда на бабушкино пророчество насчет шестнадцатого декабря откликнулась Кира, до сих пор старательно пропускавшая мимо ушей все, что относилось к Чудотворцеву. Я и упомянул-то эту дату случайно в связи с моей работой над «Фаустом», которую Штофик велел мне продолжать, хотя никакие доклады, тем более студенческие, на Чудотворцевском юбилее вроде не предполагались, в особенности, после истории с Адрианом.
– Двадцать девятого декабря? А не тридцатого ли? – вдруг насторожилась Кира, услышав от меня загадочную дату.
Мало сказать, что я был удивлен, я был поражен ее реакцией. Разговор шел в квартире с концертным роялем, где мы встретилисьвпервые после ареста Адика. Я был очень смущен моральной стороной наших отношений с Кирой, как будто мы пользуемся его арестом для нашего адюльтера, хотя увести жену у арестованного мужа еще аморальнее, но Кира настояла на встречесо всем ее интимным ритуалом, уверив меня, что подобного ритуала требует именно наша верность арестованному Адриану «Третьему в поле». «Не забудь, мы аки», – шептала она в моих объятиях.
– Но почему шестнадцатого или семнадцатого декабря? – допытывался я, лежа рядом с ней на допотопном двуспальном одре красного дерева. – Ректорат, что ли, так решил? Ты слышала что-нибудь?
– Ничего я не слышала. Сам ты неужели не знаешь, почему?
– Ну почему, почему?
– В ночь с шестнадцатого на семнадцатое декабря 1916 года убили Распутина.
– А причем тут двадцать девятое декабря 1956 года? – никак не мог взять в толк я.
– Двадцать девятое декабря 1956-го и есть 16 декабря 1916-го, – отчеканила Кира, а я понял, почему тетушка так подчеркивала год.
– Все равно не понимаю, какое отношение доклад Чудотворцева об Орфее имеет к Распутину, – промямлил я.
– Тут уж я ничего не знаю. Об этом ты лучше Марью Алексевну спроси, – отрезала она.
В первый раз Кира назвала мою тетушку-бабушку по имени-отчеству, как знакомую, и во второй раз мнения обеих совпали: по вопросу о моем выходе из комсомола и теперь вот о дате чудотворцевского доклада. Сговариваются они, что ли? Кстати, Кира на этот раз действительно не знала, о чем будет доклад Чудотворцева. Впервые за последние годы он работал над своим докладом не с ней, а с Клашей Пешкиной. Будущая Клавиша подвергалась первому испытанию, звучит ли она с Чудотворцевым в унисон. Иными словами, то был первый опыт ее секретарской работы. Вот почему мы и смогли встретитьсяв пустой квартире Марианны Буниной, где пока еще обычно жила Клаша Пешкина.
А Кира разразилась очередным патетическим монологом о Распутине. Оказывается, это от него пошли братания русских и немецких солдат на фронтах Первой мировой войны. Разве Распутин не говорил Феликсу Юсупову: «Довольно кровопролития, все братья, что немец, что француз»? «Разве позор своих братьев спасать?» – добавлял он.
– Может быть, и ленинский лозунг «превратить империалистическую войну в войну гражданскую» на самом деле от Распутина идет? – съязвил я, чей дед поручик Александр Горицветов пал на Мазурских болотах.
– А что ты думаешь? Если бы Ленин встретился с Распутиным, глядишь, и Гражданской войны бы не было, и кровь бы в Венгрии не пролилась. А такая встреча очень даже могла бы быть, если бы Ленин из-за границы приехал раньше, ну хоть на полгода. Встречу Ленина с Распутиным подготавливал этот… ну как его… раб народа (через много лет я встретил это выражение в архиве М.М. Пришвина, который назвал так Бонч-Бруевича, всю жизнь работавшего над сближением русского сектантства с большевизмом, за что, правда, Пришвин и считал его тупоумным).