Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Воскрешение лиственницы (рассказы)
Шрифт:

– Нет, - сказал дежурный хирург,- я тоже не умею. Это, товарищ начальник, такие уколы делает не всякий врач.

– Ну, фельдшер.

– У нас нет вольнонаемных фельдшеров.

– А этот?

– Этот из зэка.

– Странно. Ну, все равно. Ты можешь сделать?

– Могу,- сказал я.

– Кипяти шприц.

Я вскипятил шприц, остудил. Седой начальник вынул из портфеля коробку с глюкозой, и начальник больницы облил руки спиртом и вместе с парторгом отбил стекло и всосал раствор глюкозы в шприц. Начальник больницы надел на шприц иглу, передал мне шприц в руки и, взяв резиновый жгут, затянул руку высокого начальника; я ввел глюкозу, придавил

ваткой место укола.

– У меня вены как у грузчика,- милостиво пошутил начальник со мной.

Я промолчал.

– Ну, отдохнул - пора и ехать.- Седой начальник встал.

– А в терапевтические?
– сказал начальник больницы, боясь, что если гости вернутся для осмотра терапевтических больных, то ему будет обязательно выговор, что вовремя не напомнил.

– В терапевтических нам нечего делать,- сказал начальник политуправления.- У нас целевая поездка.

– А обедать?

– Никаких обедов. Дело прежде всего. Машина загудела, и автомобиль начальника политуправления исчез в морозной мгле.

(1967)

РЯБОКОНЬ

Соседом Рябоконя по больничной койке - по топчану с матрасом, набитым рубленым стлаником, был Петерс, латыш, дравшийся, как все латыши, на всех фронтах гражданской войны. Колыма была последним фронтом Петерса. Огромное тело латыша было похоже на утопленника - иссиня-белое, вспухшее, вздутое от голода. Молодое тело с кожей, где разглажены все складки, исчезли все морщины,- все понято, все рассказано, все объяснено. Петерс молчал много суток, боясь сделать лишнее движение,- пролежни уже пахли, смердели. И только белесоватые глаза внимательно следили за врачом, за доктором Ямпольским, когда тот входил в палату. Доктор Ямпольский, начальник санчасти, не был доктором. Не был он и фельдшером. Доктор Ямпольский был просто стукач и нахал, доносами пробивший себе дорогу. Но Петерс этого не знал и заставлял надежду появляться в своих глазах.

Ямпольского знал Рябоконь - как-никак, Рябоконь был бывший вольняшка. Но Рябоконь одинаково ненавидел и Петерса и Ямпольского и злобно молчал.

Рябоконь был не похож на утопленника. Огромный, костистый, с иссохшими жилами. Матрас был короток, одеяло закрывало только плечи, но Рябоконю было все равно. С койки свисали ступни гулливеровского размера, и желтые костяные пятки, похожие на бильярдные шары, стучали о деревянный пол из накатника, когда Рябоконь двигался, чтобы согнуться и голову высунуть в окно,- костистые плечи нельзя было протолкнуть наружу, к небу, к свободе.

Доктор Ямпольский ждал смерти латыша с часу на час - таким дистрофикам положено умирать скоро. Но латыш тянул жизнь, увеличивал средний койкодень. Ждал смерти латыша и Рябоконь. Петерс лежал на единственном в больничке длинном топчане, и после латыша доктор Ямпольский обещал эту койку Рябоконю. Рябоконь дышал у окна, не боясь холодного пьяного весеннего воздуха, дышал всей грудыо и думал, как он ляжет на койку Петерса, после того как Петерс умрет, и можно будет вытянуть ноги хоть на несколько суток. Нужно только лечь и вытянуться - отдохнут какие-то важные мускулы, и Рябоконь будет жить.

Врачебный обход кончился. Лечить было нечем - марганцовка и йод творили чудеса даже в руках Ямпольского. Итак, лечить было нечем Ямпольский держался, накапливая опыт и стаж. Смерти ему не ставились в вину. Да и кому в вину ставились смерти?

– Сегодня мы сделаем тебе ванну, теплую ванну. Хорошо?

Злоба мелькнула в белесоватых глазах Петерса, но он не сказал, не шепнул ничего.

Четыре санитара из больных и доктор Ямпольский затолкали огромное тело Петерса

в деревянную бочку из-под солидола, отпаренную, вымытую.

Доктор Ямпольский заметил время на наручных часах - подарок любимому доктору от блатарей прииска, где Ямпольский работал раньше, до этой каменной мышеловки.

Через пятнадцать минут латыш захрипел. Санитары и доктор вытащили больного из бочки и затащили на топчан, на длинный топчан. Латыш выговорил ясно:

– Белье! Белье!

– Какое белье?
– спросил доктор Ямпольский.- Белья у нас нет.

– Это он предсмертную рубаху просит,- догадался Рябоконь.

И, вглядываясь в дрожащий подбородок Петерса, на закрывающиеся глаза, шарящие по телу вздутые синие пальцы, Рябоконь подумал, что смерть Петерса - его, Рябоконево, счастье не только из-за длинной койки, но и потому, что Петерс и он были старые враги - встречались в боях где-то под Шепетовкой.

Рябоконь был махновец. Мечта его сбылась - он лег на койку Петерса. А на койку Рябоконя лег я - и пишу этот рассказ.

Рябоконь торопился рассказывать, он торопился рассказывать, а я торопился запоминать. Мы оба были знатоками и смерти и жизни.

Мы знали закон мемуаристов, их конституционный, их основной закон: прав тот, кто пишет позже, переживя, переплывя поток свидетелей, и выносит свой приговор с видом человека, владеющего абсолютной истиной.

История двенадцати цезарей Светония построена на такой тонкости, как грубая лесть современникам и проклятия вслед умершим, проклятия, на которые никто из живых не отвечает.

– Ты думаешь, Махно был антисемит? Пустяки это все. Ваша агитация. Его советчики - евреи. Иуда Гроссман-Рощин. Барон. Я простой боец с тачанкой. Я был в числе тех двух тысяч, что батько увел в Румынию. В Румынии мне не показалось. Через год я перешел границу обратно. Дали мне три года ссылки, я вернулся, был в колхозе, в тридцать седьмом замели...

– Профилактическое заключение? Именно "пьять рокив далеких таборив".

Грудная клетка Рябоконя была кругла, огромна - ребра выступали, как обручи на бочке. Казалось, умри Рябоконь раньше Петерса, из грудной клетки махновца можно было сделать обручи для бочки - предсмертного купанья латыша по рецепту доктора Ямпольского.

Кожа была натянута на скелет - весь Рябоконь казался пособием для изучения топографи-ческой анатомии, послушным живым пособием-каркасом, а не муляжом. Говорил он не много, но еще находил силы сберечь себя от пролежней, поворачиваясь на койке, вставая, ходя. Сухая кожа шелушилась по всему телу, и синие пятна будущих пролежней обозначались на бедрах и пояснице.

– Ну, пришел я. Трое нас. Махно на крыльце. "Стрелять умеешь?" "Умею, батько!" - "А ну, скажи, если на тебя нападут трое, что будешь делать?" - "Что-нибудь придумаю, батько!" - "Вот правильно сказал. Сказал бы - "порубаю всех",- не взял бы я тебя в отряд. На хитрость надо, на хитрость". А впрочем, что Махно. Махно и Махно. Атаман. Все умрем. Слыхал умер он...

– Да. В Париже.

– Царство ему небесное. Спать пора.

Рябоконь натягивал ветхое одеяло на голову, обнажал ноги до колен, храпел.

– Слышь ты...

– Ну?

– Расскажи про Маруську, про ее банду.

Рябоконь откинул одеяло с лица.

– Ну что? Банда и банда. То с нами, то с вами. Она - анархистка, Маруська. Двадцать лет была на каторге. Бежала из московской Новинской тюрьмы. Ее Слащев расстрелял в Крыму. "Да здравствует анархия!" - крикнула и умерла. Знаешь, кто она была? Никифорова ее фамилия. Гермафродит самый настоящий. Слышал? Ну, спим.

Поделиться с друзьями: