Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В отличие от сестры своей, Анна Семеновна редко возвышала голос, но уж если возвышала, он звучал, как колокол.

Так впервые в жизни узнал я об учении Маркса, о пролетариате, могильщике старого общества и создателе общества нового.

Шли дни. Я все чаще приходил к Силиным, и Анна Семеновна просто и ясно излагала нам идеи «Коммунистического манифеста», даже не называя этой книги. И вот среди кровавого хаоса войны, среди одичания, в которое, казалось, погружалось человечество, в годы ужасной, внушавшей отчаяние бойни, словно при ярком свете, увидел я дорогу в будущее и понял, что хаос, окружающий нас, только кажущийся, что есть определенные законы, которые вызвали страшную бурю вокруг нас, и что надо только познать эти

законы, и тогда, сообразуясь с ними, можно действовать…

От исключения из реального училища меня спасло то, что я был сын военнослужащего. Наказание ограничилось четверкой по поведению. Но благодаря Анне Семеновне Машицкой я извлек из этого случая кое-какие существенные уроки поведения.

Наверное, под руководством этой женщины мы с Сережей ушли бы куда дальше, но тут она вдруг с крайней поспешностью уехала из Челябинска — ей угрожал арест.

Разговор должен быть продолжен…

Это произошло незадолго до конца каникул, в один из последних солнечных летних дней 1916 года. В такие дни невозможно с утра оставаться дома…

Неподалеку от дома, где мы жили, находился городской сквер, величиной в целый квартал — зеленый квадрат, врезанный между прямых челябинских улиц. Три аллейки пересекаются другими тремя, на местах пересечения — круглые площадки и клумбы. Сюда утром приходили няньки с детьми, влюбленные парочки, а по вечерам, в полутьме, насыщенной возбужденным смехом и говором, собиралась молодежь и гуляла, гуляла друг с другом и друг мимо друга.

Сейчас утро. В скверике тихо, свежо и тенисто. Терпко пахнет первыми желтыми и красными листьями, то там, то здесь пестреющими на желтом песке аллеек. Едва я вошел в сквер, как услышал удалой перебор балалаечных струн. Кто-то ловко вел непередаваемо ладную и бойкую плясовую:

Светит месяц, светит ясный, Светит белая луна…

Два офицера сидели на лавочке. Один из них был Николай Карбушев, которого я не видел с осени 1914 года. Ловко, как и все, что он делал, Николай играл на балалайке.

В реальном Николай учился на два класса старше меня, но, кажется, с первого года поступления в училище я заметил его среди старших мальчиков. Он мне нравился, может быть, тем, что совсем не походил на меня. Веселый и ловкий, он в большую перемену то цепко, как обезьяна, залезал на деревья, то бесстрашно вертелся на штангах и кольцах. Когда играли в лапту и надо было выручить свою партию, бежал Коля, и в каких бы ловких руках ни находился черный роковой мячик, Коля с непостижимой гибкостью изгибался, приникал к земле, и мячик со свистом пролетал над ним. А он под торжествующие крики своей партии добегал до безопасного «гнезда».

Но он отнюдь не принадлежал к тем завзятым спортсменам, о которых у нас в училище принято было говорить, что голова у них служит лишь для отбивания мяча. Та ловкость, которая свойственна была Николаю в спортивных играх, проявлялась и в складе его ума. Он был сообразителен, остроумен и хорошо учился. Впрочем, читать сверх заданного он не очень любил да и заданное усваивал по большей части не из учебника, а на уроке.

Когда Николай закончил пятый класс, началась война. Он сразу же пошел в военное училище. Товарищи рассказывали о нем чудеса. Николай служил в пластунском батальоне. Подрывник, он ходил в тыл к немцам и там «поднимал на воздух» мосты, склады, железнодорожные составы. И сейчас я видел на его груди медали и кресты на георгиевских лентах…

Рядом с Николаем сидел его ближайший дружок (они едва ли происходили не из одной станицы), атаманский сынок Виктор Смолин. Он сидел, положив ногу на ногу и вытянув их чуть ли не до середины аллеи, руки раскинуты вдоль спинки зеленой скамейки.

В конце аллейки показались двое юношей в студенческих фуражках.

Это были Михаил Голубых и Оська Михельсон. Когда-то они учились в одном классе с Николаем и Виктором. Я не без робости глядел на них — как-никак старшие. Но студенты направились к скамейке, где сидел Николай Карбушев, и между бывшими соучениками завязался оживленный разговор. Мне очень хотелось послушать, о чем они говорят, и я, преодолевая смущение, подошел к ним.

Видимо отвечая на вопрос, обращенный к нему, Витька немного шепелявя и морща свою веснушчатую курносенькую хорькообразную мордочку, говорил:

— Все равно, на фронте ли, в тылу ли, действовать нужно согласно присяге. А ты считаешь, что не все одно? — с вызовом обратился он к Николаю.

Николай сначала ничего не ответил, только убыстрил удалые лады балалайки, потом вдруг положил ладонь на струны, очень мягко, так, что они еще продолжали звучать, и сказал:

— Нет, мне не все равно…

Студенты оживились.

— Ну конечно, Колька под офицерской фуражкой голову сохранил, — одобрительно сказал Оська Михельсон, атлетического сложения парень. Он был студентом Психоневрологического университета, в высшей степени странного учебного заведения, назначение которого мне и до сих пор не ясно.

Витька несколько раз двинул рыженькими бровями, очевидно для того, чтобы придать себе больше значительности, вынул из кармана пенсне, состоящее из одних стеклышек, насадил золотую перемычку на переносицу, уперся ладонями в колени, явно подражая кому-то старшему, и, обращаясь к низкорослому Мише Голубых, сказал:

— Ну хорошо, Оська — он еврей. Он, конечно, бунтует потому, что евреям жить, ну… — он несколько замялся, — надо же правду сказать, — и он обернулся к Николаю, выделывавшему залихватские трели на балалайке, — евреям жить плохо! Ну, а ты, Мишка? Получаешь стипендию, вон университетскую фуражку с синим кантом надел. Чего ты бунтуешь? Чем ты недоволен? Ты на юридическом? Можешь даже в прокуроры выйти…

— Я с таким дураком, как ты, всерьез говорить не стану! — ответил Миша с такой неожиданной горячностью и злостью, почти ненавистью, какая у нас в спорах между товарищами обычно не проявлялась.

Вдруг Николай опять перестал играть и сказал:

— А вот это, Миша, уже неправильно. Ты думаешь, что мы за эти три года, сидя в окопах и занимаясь богомерзкими делами, о которых даже вспомнить не хочется, ни о чем не думали? Теперь вся Россия думает. Если поглубже покопаться, так у Витьки под его рыжей прической тоже что-нибудь шевелится…

— Насчет того, что у него шевелится, я не берусь судить, — самолюбиво краснея, сказал Оська. — Но мои родители вряд ли беднее его родителей, и мои политические взгляды определяются совсем не тем, что лично мне живется плохо. Любить Россию можно и без присяги государю императору…

— Государю императору… — повторил Николай. — А я вам вот что расскажу. Возвращаюсь я недавно домой на извозчике, ветер, дождь… Стал я расплачиваться с возницей, достал из кармана кучу «самодержцев» [2] . Руки у меня дрожат, ветер подхватывает марки, и они разлетаются пестрым роем. Извозчик последними словами поносит «самодержцев» и жалобно просит монету посолиднее. Но я ему: «Имеют хождение!» Он покорился, но, должен сказать, обнаружил незаурядную осведомленность в истории. Этакими эпитетами сопроводил царя-освободителя и матушку Екатерину, что даже мне повторять неохота… Вот тебе и присяга государю императору! Что-то будет?

2

«Самодержцами» назывались почтовые марки, в громадном количестве выпущенные к трехсотлетию дома Романовых, на которых изображены были портреты царей этой династии. Во время первой мировой войны эти марки заменяли разменную монету.

Поделиться с друзьями: