Воспоминания и письма
Шрифт:
В Варшаве меня часто посылали к воеводе для присутствия при его туалете, как было принято в то время. Когда я отправлялся к нему, меня напомаживали, напудривали, завивали; все это было очень неприятно моей матери, не любившей видеть меня в таком обезображенном состоянии. Однажды я отправился к деду в праздник Тела Господня. Во дворе у него был устроен временный алтарь, и епископ Нарушевич, любимец воеводы, нес под балдахином Святые Дары. Воевода вышел на крыльцо и присутствовал при благословении.
Новый траур омрачил эти годы. Едва мы стали оправляться от нашей первой тяжелой утраты, как умер мой дед и все удовольствия прекратились. Он был похоронен в церкви Святого Креста. Смерть его вызвала всеобщее сожаление. В особенности горевала его дочь, княгиня Любомирская, которая, проживая в Варшаве, не покидала его до
Смерть князя Михаила, о которой я рассказывал выше, была, по мнению всех, достойна человека его качеств. Я не уверен, однако, не играло ли тут некоторую роль его тщеславие: он обратился с прощальным словом ко всем домашним и до последней минуты старался показать, что не испытывает ни страха, ни беспокойства. Воевода же умер просто и естественно. Ежедневно после обеда он играл партию в трисет, игру, очень похожую на вист, которую играли всегда вчетвером. Обыкновенно приходил принимать в ней участие и папский нунций. До последней минуты князь оставался верен этой своей привычке и, даже очень ослабев, все же заставлял одевать себя, чтобы идти играть. В самый день смерти он, как всегда, поздоровался с епископом Аргетти и извинился, что немного опоздал. Так как у него уже начинало темнеть в глазах, он спросил, почему не зажгли свечи, хотя зал и был освещен как всегда. В это время княгиня Любомирская находилась в своих покоях, в припадке ужасного отчаяния, и не могла сойти в зал, где была моя мать со всей семьей. Все в доме, до последнего слуги, собрались в глубоком молчании. Князь, сидевший в кресле для больных, повернулся к доктору Барту, который никогда не отходил от него, и спросил по-немецки: «Долго ли это будет продолжаться?» Доктор прощупал у него пульс и отвечал: «Я думаю, еще полчаса».
Тогда князь извинился, что не может долее составлять партию, и велел перенести себя в свою спальню, куда за ним последовал и прелат: взяв руку князя, он тут же стал читать над умирающим отходную. Когда он произнес слова псалма: «Боже мой, Тебе отдаю дух мой», – князь сжал его руку и испустил дух. Тут в толпе, проникнувшей во дворец и окружавшей его, поднялись долго сдерживаемые плач и рыдания.
Затем были приняты меры относительно огромного состояния деда, которое должно было быть разделено на две части. Князь Любомирский, муж дочери воеводы, назначил кого-то со своей стороны, чтобы составить этот семейный договор, а мой отец уполномочил от себя для этой цели Иосифа Шимановского, и все прекрасно устроилось.
Когда умер воевода, отец мой был еще в Вильно, вновь исправляя обязанности председателя суда в Литве. Он горячо отдавался своему делу. Многих судей упрекали тогда в том, что они неправильно выносят обвинительные приговоры: либо ради потворства другим, либо из чувства личной мести. Вице-президентами суда были тогда: в Гродно – Швейковский, весьма примечательный человек, а в Вильно – Нарбут, отец девиц, воспитывавшихся в доме моих родителей. Я слышал, что в то время, когда отец служил в суде, между неким дворянином и администрацией возник процесс над имениями моего деда, и дворянин выиграл дело, а князь был признан неправым.
Много говорили тогда еще об одном преступлении, совершенном несколько лет назад, виновника которого никак не могли открыть. Особый случай, в 1781 году, навел на нужный след. Подозрения пали на некоего Огановского, который принял священнический сан и находился под покровительством виленского епископа Масальского, хорошо известного своим распутным нравом. Мой отец, бывший тогда председателем, употребил все свое влияние, чтобы привлечь виновного к суду.
Огановский, быстро прошедший все ступени, ведущие к священническому сану, узнав, что ему грозит опасность, скрылся в одном из монастырей, под покровительство епископа Масальского. Отряд солдат под начальством майора Орловского, служившего в литовской гвардии, шефом которой был мой отец, получил приказ ночью окружить монастырь. Орловскому удалось добиться, чтобы открыли двери, несмотря на отказ монахов. Огановский, которого нигде вначале не могли отыскать, был наконец найден в одной из келий и заключен в тюрьму, несмотря на протесты монахов. Суд, после весьма долгого и тщательного разбора дела, признал его виновным в убийстве и еще в нескольких других преступлениях, и он был приговорен к смерти и казнен.
Во время службы отца было закончено несколько запущенных старых дел и вообще в судопроизводстве был наведен гораздо больший порядок.
В 1782 году отец оставил эту службу и поспешил возвратиться
в Варшаву для участия в сейме, открывшемся под председательством воеводы Красинского. Это был первый сейм, на котором присутствовал и я.Вместе с Цесельским я усердно посещал заседания Сената и палаты послов. Меня поразил серьезный вид князя Любомирского, коронного гетмана, который, как мне говорили другие, обладал большим умением поддерживать порядок на заседаниях обеих палат. Одним из самых важных дел этого сейма было дело о насилии, совершенном над краковским епископом Солтыком, у которого капитул, поддерживаемый князем Понятовским, епископом Плоцким, отнял управление епархией под предлогом его слабоумия.
Антимосковская партия защищала епископа, партия короля и России старалась поддержать и оправдать совершенное насилие. Оказавшись наиболее многочисленной, последняя одержала победу, собрав большинство голосов.
Противники в страстных речах старались доказать: одни – ясность ума краковского епископа, другие – очевидность потери им умственных способностей. Самую красноречивую и сильную речь произнес кастелян Анквич, считавшийся в то время образцовым патриотом и перешедший некоторое время спустя в московскую партию. Он пал потом жертвой революции Костюшко: в Варшаве сам народ исполнил произнесенный над ним приговор.
Отец, целый год проведший в Литве и расположивший к себе население этой провинции, рассчитывал получить в сейме большинство литовских голосов в пользу той партии, к вождям которой он принадлежал, но страх перед Россией и подарки короля побудили литовцев поступить иначе. Большая часть литовских депутатов нашла поводы, чтобы избежать неудобного для них по своим последствиям открытого разрыва с московско-королевской партией.
После такого неблагоприятного для нашей партии исхода отец решил уехать на осмотр полученных им только что в наследство имений в Подолии и Волыни. В этом путешествии приняли участие и я вместе с братом, а также Цесельский и Люиллье. Перед отъездом мы с Цесельским отправились с прощальным визитом к князю Любомирскому. Это было мое последнее свидание с ним: он недолго пользовался наследством, полученным женой, и умер в том же году. Смерть его вызвала всеобщее сожаление. Любомирский занимал дворец, который впоследствии перешел к Тарковскому и который когда-то принадлежал Чарторижским. В нем жила и умерла наша прабабка, Елизавета Чарторижская, урожденная Морштин, которую любили и уважали вся наша семья, воевода и канцлер.
Княгиня и ее муж были очень рассудительными людьми, но, как это часто случается в знатных семьях, характерами они не подходили друг другу. После князя остались большие долги, которые его жена признала и выплатила все чрезвычайно добросовестно. Князь обладал чисто польским умом, живым и острым. Моя мать очень уважала его, это был ее искренний друг.
Не знаю, по какому случаю, он сказал ей однажды, что после своей смерти явится еще повидать ее. Мать моя долго боялась, чтобы он не сдержал своего слова. Ее опасения возобновлялись каждый вечер, когда все укладывались спать. При малейшем шуме она начинала думать об этом обещании своего покойного друга.
Наконец мы отправились в подольские имения в сопровождении огромного поезда. Отец имел тогда очень большой двор, состоявший главным образом из дворянских сыновей, некоторые приезжали даже из Литвы. Сборным пунктом для всех были назначены Пулавы, откуда мы и отправились в наше путешествие. Несколько десятков экипажей вереницей следовали друг за другом, и мы проезжали, самое большое, по шесть миль в день. Позавтракав, мы доезжали до станции, где меняли лошадей, там и обедали. Кухня и напитки всегда ехали впереди. С нами шло много верховых лошадей, и мы часто делали небольшие переезды верхом. Один фуражир всегда отправлялся вперед для заготовки помещений. Это было одно из главных должностных лиц при дворе. Обязанности фуражира поочередно исполнялись господами Сорокой и Сигеном, двумя чистокровными литовцами, еще довольно молодыми.
В свите было также несколько пажей, одетых в польские костюмы. Старшим берейтором был Пашковский, а дворецким – Борзецкий, игравший большую роль при дворе. Перед нашим отъездом из Варшавы он счел нужным, в виде меры предосторожности, наказать некоторых молодых пажей. Отец, выйдя из дома, заметил слезы и огорчение на лицах этих молодых людей и осведомился, в чем дело. «Ах, посмотрите, как наказал нас господин дворецкий», – ответили они. На вопрос отца, в чем они провинились, дворецкий ответил: «Не мешает приготовить их к путешествию».