Воспоминания о Николае Глазкове
Шрифт:
О Николае Глазкове ходила слава как о гении. Да он и сам поддерживал эту версию, правда, всегда в этом случае у него присутствовала ирония, которая позволяла расценивать эти его заявления и серьезно и несерьезно.
Так, однажды, встретив меня на площади Пушкина, он сказал мне несколько очень уважительных слов о великом поэте, а потом заключил:
— Гений!
Потом, полусерьезно, полушутя, как это у него почти всегда бывало, добавил:
— Я вот все думал раньше — как хорошо быть гением!.. Ну вот стал им и, что ты думаешь, рад, что ли?!
Эта ирония нередко явственно ощутима в его стихах:
Как великий поэт Современной эпохи, ЯКогда у меня не было настроения для шуток, а Николай Иванович продолжал их, я говорил ему очень серьезно: «Коля, хватит острить. Давай поговорим серьезно».
И он становился внимательным, сосредоточенным и серьезным.
Очень часто его ироничность скрывала его глубокие внутренние переживания. Глазков как бы надевал маску, которую мог не снимать неделями. Она стала его второй натурой, настолько естественной казалась для него.
Невозможно было уловить, где он говорит всерьез, а где — шутит. Он сам точнее всего сказал о себе и о поэзии такого рода в «Гимне клоуну»: «Надо быть очень умным, чтоб сыграть дурака!..»
В свете таких строк становятся понятнее многие его иронические стихи, такие, скажем, как «Ворон», «Волшебник», «Ты, как в окно…», «За мою гениальность», «Тапочки», «О литературных влияниях».
Наиболее самобытные черты поэтического лица Николая Глазкова проявились в стихах, связанных с его биографией, с подробностями его жизни. И здесь самые высокие удачи приходили к поэту в редком и трудном жанре иронической лирики. Стихи, относящиеся к этому жанру, построены, как правило, на парадоксальном сочетании смешного, нелепого и трогательного.
Даже стихи о творчестве у него не обходятся без подспудной иронии, которая так запрятана, что некоторые читатели, не поняв ее, могут подумать о его самовосхвалении, самоутверждении.
Вот как кончается, например, трагическое стихотворение «Боярыня Морозова»:
У меня костер нетленной веры, И на нем сгорают все грехи. Я, поэт неповторимой эры, Лучше всех пишу свои стихи.Да, здесь можно было бы увидеть и самовосхваление, если не учесть одного: «Лучше всех пишу свои стихи!» Ну, конечно же, свои стихи (а не вообще стихи) поэт пишет лучше всех. А кто же напишет его стихи лучше?!
У Глазкова есть немало стихов, полных трагического ощущения жизни. Например, в его «Девятой поэме», которую он множество раз переписывал, перекраивал, убавлял, прибавлял, рассыпал на отдельные стихотворения. Начиналась она необычно:
Современная война Происходит в городах. И она похожа на Размышленье о годах. Тех, которые Ушли ото всех, Тех, которые Не знают утех, Тех, которые Бога бред… Моя жизнь история Этих лет.Потом в поэме шли хохмаческие строки о любви. А потом опять удивительно грустные:
Движутся телеги и калеки, Села невеселые горят. Между ними протекают реки. Реки ничего не говорят. Рекам все равно, кто победитель, Все равно, какие времена, Рекам, им хоть вовсе пропадите — Реки равнодушнее меня…А потом шли частушки о союзниках, тянущих с открытием второго фронта:
Ура! Да здравствует Союзная флотилия. Она десантствует На острове Сицилия. Победоносно Входит в города… Лучше поздно, Чем никогда!..Конечно, это смешно, но ведь и горечь в этом есть необыкновенная. Ведь пока они тянули с открытием второго фронта, сколько наших солдат погибло, защищая Европу…
Глазков любил необычное в обычном. Его лирический герой может совершать в стихах, казалось бы, алогичные поступки, парадоксально говорить и мыслить. Но при всей этой необычности поэт постоянно оставался в них самим собой — добрым, простым, естественным. Стремление к этому он неоднократно подчеркивал:
Искусство бывает бесчувственным, Когда остается искусственным, А может быть сильным и действенным: Искусство должно быть естественным!Сила поэзии Николая Глазкова — в этой естественности его стихов, при всей их необыкновенности, в доброте помыслов самого поэта, при всей их ироничности, в мудрой его наивности, в обнаженности души, в кажущейся ее беззащитности, которая, однако, этим и защищена от корысти, ханжества и всего того, что несовместимо с настоящей поэзией.
Николай Глазков до последней минуты жизни жил поэзией, ставя ее выше всего, зная, что высокое звание поэта ко многому обязывает.
И все-таки звание человека он ставил еще выше. Недаром в одном из стихотворений он написал:
Поэтом стать мне удалось. Быть человеком — удавалось…Как замечательно сказано!
Юлий Крелин
Игра
Я знал, на что иду. Отец мой — врач, и мне с детства дано было знать, что многих из близких придется сопровождать в последние дни пребывания в нашем мире, даже если многие годы приходилось встречаться походя, от случая к случаю, а то и вовсе не видаться.
Но вот приходит болезнь… Если болезнь не смертная, то после остается радость от сознания собственной нужности, полезности; радость вновь обретенной близости, утерянной в прошлом мимолетностью человеческого общения, из-за малого количества отведенного нам времени для суетных общений; радость понимания в необходимости и суетного общения.
Болезнь смертная меньшему учит — зато чистые воспоминания.
С Николаем Ивановичем Глазковым мы познакомились в дни, когда Москва говорила о молодом победителе фестиваля, пианисте Клиберне.
С Николаем Ивановичем мы познакомились в доме на Арбате, в квартире художника Гришина, тоже Николая, слушая игру Клиберна, рассевшись вокруг телевизора не столь обыденного, как сейчас, и значительно меньше нынешних размеров, что заставляло сидеть поближе к экрану и, стало быть, друг к другу.
Сближение чисто пространственное — мы потом годами не виделись. Все мы были «арбатские ребята», что почему-то и до сегодняшнего дня является причиной неясной гордости для большинства жителей того нашего прекрасного района. Мы все понемногу украшаем нашу жизнь игрой — это одна из игр. Николай Иванович играл, может быть, откровеннее других, или, как любят нынче говорить и к месту и невпопад, «бескомпромисснее» других. Такое было впечатление и от первой встречи. Разговор был обычный, полупустой, безответственный, торчащий в разные стороны шевелящимися выростами, как псевдоподии амебы. Мы говорили о музыке и музыкантах, медицине и врачах, о физической силе каждого из нас и общей слабости… Про поэзию не говорили, хотя стихи Глазкова в то время перелетали от одного к другому, от дома к дому…