Воспоминания о школе
Шрифт:
Может, все дело в этой печати. Да, только из-за нее, наверное, я хотел бы стать директором: чтобы с силой нажимать на нее в конце года девятьсот раз подряд. Судя по шуму, доносящемуся из директорской, в конце года школа больше напоминает почтовое отделение.
С того места, где я стою, виден только свет из директорской, который проникает и в переднюю, где секретарь готовит на завтра списки учеников. Все школьные секретари пишут одинаково: фамилии учителей — готическим шрифтом, имена — курсивом, и иногда какая-нибудь начальная буква выведена красными чернилами.
В детстве вас наверняка хотя бы раз награждали какой-нибудь
Я возвращаюсь в класс. Без меня брожение усилилось. Значит, есть сегодня в воздухе что-то такое, чего не замечаю ни я, ни маэстро Пальяни, ни секретарь, зато замечают мальчишки.
Нужно на них прикрикнуть, строго посмотреть на Джордани, запретить им подходить к мусорной корзине и еще раз повторить:
— Рим, 28 февраля 1933 года. Диктант. Пишите.
Я беру книгу, листаю ее, но не нахожу там ничего пригодного для диктанта. Ни одного законченного по содержанию, но не слишком длинного отрывка. Кроме того, нужно, чтобы в нем была какая-нибудь сложная грамматика.
Что делать? Диктовать привычное: «Прощайте, горы и долины…»? Или: «Не слышно было даже дуновения ветерка — поверхность озера была ровной и гладкой…»? Нет, это совсем не подходит для учеников начальных классов.
И я начинаю придумывать на ходу, как частенько делаю:
— Пишите: «Окно моего класса».
Я продиктовал заголовок и прохожу между рядами. Да уж! А я еще стараюсь подобрать для них грамматически сложные фразы! Манили написал: «Окно маиво класса». А ведь Манили всегда хорошо пишет диктанты. Это, конечно, по невнимательности. Мартинелли смотрит на меня и улыбается. Я не улыбаюсь ему в ответ, потому что понимаю — в воздухе витает что-то, о чем я не догадываюсь.
Я чувствую себя стариком с замерзшими в перчатках пальцами, как маэстро Пальяни. Я так и вижу себя через двадцать лет: проходящим через холодный темный коридор, с натянутым на самые глаза шарфом. И слышу свой хриплый голос: «Эта зима никогда не закончится…»
В общем, я диктую то, что вижу: «Из окна моего класса видно только кусок серого неба и верхушку дерева с высохшими ветками…»
— Мартинелли, что я продиктовал?
Мартинелли встает, покрасневший и смущенный:
— Из окна моего класса видно только кусок серого неба…
— А дальше?
— И всё. Я только досюда дописал.
— …и верхушку дерева с высохшими ветками…
Мартинелли пишет против воли.
— Зима еще не закончилась. В прошлом году в это время на ветвях деревьев уже набухали почки. А в этом году весна еще далеко… Мартинелли, ты написал?
Он написал: «Не закочилась, на витвях, исчо». Но написал.
— Продолжаем: «.. весна еще далеко». Двоеточие. Вы поставили двоеточие? «…Еще далеко: ни одного цветущего дерева, ни одного куста, на котором раскрылись бы первые листочки…»
—
Синьор учитель…Мартинелли поднимает руку. Ему нужно выйти.
— Ты закончил писать?
— Нет еще.
— Выйдешь, когда закончишь.
Он смотрит на меня с удивлением.
— Иди, — говорю я ему, жалея, что на минуту превратился в старого злого безнадежного учителя.
Я бы диктовал дальше, но боюсь, что продолжу диктовать глупости.
— Ладно, достаточно. Посмотрим ошибки.
Я с ужасом понимаю, что радуюсь их ошибкам, радуюсь возможности поставить плохие оценки. Я оставляю в ящике красный карандаш, которым отмечают негрубые ошибки. И беру только синий. Мальчишки таращат на меня глаза: «Всегда был таким добрым…»
И вот уже Манили начинает плакать — я поставил ему тройку.
Джордани тоже весь в слезах — и он получил трояк. Те глаза, что недавно смеялись, сейчас полны слез. В полной тишине слезы падают вниз и расплываются на красной обложке тетради, тоже становясь красными.
Мартинелли все еще не вернулся.
Я ставлю еще несколько троек, пару четверок с минусами, заставляю расплакаться еще пару ребят, потом посылаю за Мартинелли. Его нигде нет.
— Ну я с ним разберусь, пусть только вернется! Дайте-ка мне сюда его тетрадь.
И я вывожу под недописанным диктантом огромную двойку, на полстраницы.
Учителей тоже иногда неплохо бы ставить в угол.
Я сам выхожу искать Мартинелли. Спрашиваю у дежурного. Он его не видел. Ну, ясно, спал, как всегда. В первый раз в жизни я, никогда и словом не обидевший обслуживающий персонал, говорю дежурному такое, что он подпрыгивает на месте. Потом спускаюсь по лестнице и спрашиваю у вахтера.
Двери школы закрываются на время уроков — Мартинелли никак не мог выйти. Я возвращаюсь наверх, обшариваю все помещения, навстречу мне идет директор, я говорю ей, что пропал ученик. Директрисы не могут жить без расследований. Она заходит в класс, восстанавливает цепь событий, велит позвать дежурного и вахтера и заключает, что Мартинелли не мог выйти за территорию школы. Маэстро Пальяни, с натянутым на глаза шарфом, знаком показывает ребятам, чтобы они делали вид, что его не замечают, но сложенными кончиками пальцев и кивком головы спрашивает у них: «Кто пропал?»
Дело усложняется. Скоро уже о нем будет знать вся школа: учителя начнут выглядывать в коридор, но не слишком смело, опасаясь встретить директора, а мальчишки воспользуются моментом, примутся запускать бумажные самолетики и устроят войну линейками.
Конечно, во всем виноват я — я же разрешил Мартинелли выйти. И директор есть директор, но ведь она еще и женщина: она волнуется, как волновалась бы за своего внука, если бы тот потерялся. Только мальчишки спокойны, все как один. У Джордани на физиономии слезы давно обсохли, и он снова хихикает.
— Ты знаешь, куда подевался Мартинелли?
— Он во дворе, синьор учитель.
Мигом вниз по лестнице — я и директриса. Она, конечно же, добежит гораздо позже, а я уже там — осматриваюсь вокруг и вижу Мартинелли: он стоит с невозмутимым видом и неотрывно на что-то смотрит.
Я подхожу поближе: он рассматривает маленькое деревце, растущее в каменной вазе, и осторожно гладит первые зеленые листочки.
— А вы говорили, что весна еще далеко, синьор учитель.
А вот и запыхавшаяся директриса. Сложно будет ей все объяснить.