Воспоминания о школе
Шрифт:
— Я просто вошел к ним в доверие, синьор директор.
Не мог же я рассказать ему, что застрелил муху из рогатки — этот способ преподавания не описан ни в одном учебнике по педагогике, предусмотренном и рекомендованном Министерством образования. Никто из ученых педагогов, насколько мне известно, даже не намекает на пользу убийства мухи из рогатки для поддержания дисциплины в классе.
Учебный год прошел гладко, как по маслу, и Гверрески, бывший главарь маленьких бандитов, а теперь главный мой обожатель, был переведен в среднюю школу с отличными оценками.
Я случайно встретил Гверрески год назад, он выходил
— Синьор учитель! — позвал он, направляясь ко мне.
Он изменился: уже не смотрел на меня с прежним обожанием. Конечно, ведь теперь он был лицеистом, до экзаменов на аттестат зрелости оставалась пара месяцев. Он стал молодым человеком выше меня на голову, а я был просто его старым учителем, который, правда, умел стрелять из рогатки по мухам, но только и всего.
— Как вы поживаете, синьор учитель?
Друзья стояли неподалеку и смотрели на нас, посмеиваясь.
Лицеисты, полные планов на будущее и гордости своими знаниями, всегда смеются, когда видят учителя начальных классов, ничего уже, конечно, не ждущего от жизни, — какое может быть будущее у учителя?
— Вы всё в «Данте Алигьери»? Всё в пятом ведете? Не мучают они вас?
Я хотел было сказать ему, что сменил профессию, что руковожу теперь еженедельником, который он, Гверрески (он как раз держал наш журнал в руках), скорее всего, постоянно читает. Скажи я ему об этом, я бы снова заполучил его в ряды своих поклонников. Но я промолчал — мне хотелось насладиться его превосходством.
— Да, я всё там же. У меня за эти годы столько уже было этих пятых, но каждый раз нам удавалось поладить.
Ведь, несмотря на мою молодость, я был просто старым учителем, встретившим старого ученика.
— Вы все еще стреляете по мухам из рогатки?
— Конечно, — ответил я. — Стрелок я по-прежнему хоть куда. Эх… — добавил я, оглядываясь вокруг и притворяясь, будто нащупываю в кармане рогатку, — попадись мне сейчас какая-нибудь муха, я бы…
— Синьор учитель! — смутился Гверрески. — Все смотрят!
Бедный Гверрески! В свои восемнадцать лет он был уже взрослым и стеснялся таких вещей… Я же, слава Богу, нет.
Только учителя начальных классов в тридцать лет могут, пусть хоть на минутку, снова почувствовать себя детьми.
— Вам было бы за меня стыдно? — спросил я его.
Я нарочно обратился к нему на «вы», а не на «ты», что его одновременно и смутило, и обрадовало. Он посмотрел мне в глаза и, увидев в них усмешку, покраснел. Попрощавшись, он вернулся к своим одноклассникам, а я остался стоять, глядя им вслед. Они уже не смеялись и шли быстрым шагом, не оборачиваясь.
III. Волшебное дерево
Объяснять детям у доски технику рисунка и колористику, как это делают многие учителя в начальной школе, — по-моему, то же самое, что всерьез рассказывать двухлетнему ребенку о том, что надо говорить не «динь-дон», а «бронзовый колокол», то есть «колокол, отлитый из сплава олова и меди…»
В общем, занятие это совершенно бесполезное и, скажу больше, вредное.
Двухлетний карапуз, способный произнести все эти умные слова про колокол, кажется мне маленьким уродцем, которого можно показывать за деньги в цирке. Точно так же, как ученика начальной школы, который знает законы перспективы, анатомию и секреты всех тонов и оттенков. Я бы такого ребенка просто-напросто боялся и,
попадись он в моем классе, срочно придумал бы какие-нибудь семейные обстоятельства и попросил перевод в другой город, от греха подальше.Но, к счастью, таких детей не бывает — мои ученики всегда рисовали человечков строго определенным образом: одна нога на огромном расстоянии от другой, волосы дыбом, над волосами, едва их касаясь, шляпа, ушей, понятное дело, нет, но зато есть длиннющий ряд пуговиц, руки смахивают на высохшие стволы деревьев, из которых торчат пять, а иногда, по невниманию, и шесть тощих прямых веточек. В общем, те самые человечки, которых можно увидеть на стенах бедных кварталов, с обязательной подписью: «Джиджи цалуица с Марьеттой».
Эти простодушные мальчишки из начальных классов — они не знают не только что такое целоваться, но и как это пишется.
— Нарисуйте короля, — дал я как-то раз задание своим ученикам из третьего.
И Мартинелли — тот, что дарил мне карамельки и воровал для меня цветы на холме Оппио из парника с написанными на табличках латинскими названиями («Синьор учитель, тут что-то странное написано, но вы не думайте, это цветы…» — нарисовал такую картинку:
Он так его себе представлял, короля: сидящим высоко-высоко, с маленькими подданными внизу. А тот подданный с цветком в руке, возможно, был сам Мартинелли, укравший цветы для короля.
Зачем мне было объяснять ему, что король и короны-то почти никогда не носит и что на трон его уж точно проще забраться, чем на эту чудом стоящую башню из тумбочек и табуреток? Мартинелли ведь никогда не видел короля и слышал о нем до этого разве что от бабушки, которая иногда рассказывала ему сказки.
Тронов он, конечно же, тоже никогда не видел, так что не мог знать, как они выглядят. Он знал, что существуют стулья, табуретки, скамейки — жил он с мамой и маленькими братьями в довольно скромном домишке и даже не подозревал о существовании диванов и кресел. Куда ж ему посадить короля? На скамейку?
Или на соломенный стульчик, такой, на котором он сидел сам, когда делал уроки или обедал? Это несерьезно. Нужно было что-то, о чем Мартинелли не знал, потому что никогда в жизни не видел. Поэтому из уважения к королю он поставил друг на друга много скамеечек, стульев и табуреток, а на вершину этой чудом держащейся башни посадил короля. Так что подданные оставались далеко-далеко внизу и казались совсем крошечными. И я не собирался объяснять Мартинелли, что его человечки непропорциональны: ведь, нарушив пропорции, он нашел самый точный способ подчеркнуть величие короля.
Как-то раз после прогулки по Римскому Форуму я сказал ребятам:
— Нарисуйте то, что вас больше всего поразило.
И Ронкони, мальчик, чьи мысли были гораздо старше его самого, хотя сам он об этом и не подозревал, — глаза у него были огромные и черные, личико тонкое и бледное, на тонких запястьях проступали вены, а на губах — улыбка, которую в последний раз я увидел несколько месяцев спустя на белоснежной подушке, почти не примятой под невесомой маленькой головой, — этот самый Ронкони показал мне такой рисунок: