Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Воспоминания об Илье Эренбурге
Шрифт:

Он никогда не сетовал на то, как много времени тратит на всякие дела других людей, которым старался помочь. Только после смерти, когда близкие разобрали архив, стали ясны масштабы этой его деятельности.

Ко мне он всегда был просто по-человечески добр. Иногда это проявлялось в совершенно неожиданных формах. Однажды я приехала к нему на дачу в нелегкую для себя пору. Сидели на террасе, невесело беседовали. Вдруг Эренбург спустился в сад и принес мне алую розу на длинном стебле. Я ахнула от того, как прекрасна была роза, а Любовь Михайловна ахнула от того, что Эренбург срезал розу, что у него поднялась рука. Вообще-то он никогда не срезал выращенных им цветов из своего сада. И другим не разрешал. Они должны были жить и цвести, пока не отцветут.

Не терпел он и пустой болтовни. Помню, я пришла к Эренбургам, когда они только что вернулись из Индии. Эренбург был ошеломлен впечатлениями, взволнованно и влюбленно рассказывал

обо всем, что успел увидеть и понять. Я уходила поздно, и хозяева провожали меня, пока я одевалась в прихожей.

— Как жаль, что я никогда не смогу поехать в Индию, — потужила я. Патологически боюсь змей.

— Да, змеи — это ужасно! — подхватила Любовь Михайловна. — Индийцы сидят у отеля с корзинками, ожидая иностранцев, и вдруг открывают перед вами корзинку, и прямо на вас встает змея…

— Я бы умерла! — ужаснулась я.

— Ужасно, ужасно… — продолжала Любовь Михайловна.

Эренбург повернулся и, не простившись со мной, ушел. Я не обиделась, я поняла. Он еще раз в жизни влюбился, а мы вдруг стали болтать ерунду. Она оскорбила его.

У нас с ним была еще одна точка взаимопонимания — собаки. У Эренбурга всю жизнь были собаки, он всех их помнил и любил о них рассказывать и даже шутил, что мог бы дополнить свои воспоминания еще одним томом, для разнообразия озаглавленным: "Собаки, годы, жизнь". Столь же охотно и заинтересованно слушал он и рассказы о чужих собаках. Когда у нас появился щенок породы московская сторожевая, Эренбург чрезвычайно интересовался им. Щенок рос, становился огромным, и хотя был весьма толков и покладист, управляться с ним становилось все труднее, и я сердилась на свою дочь за то, что она ленилась водить собаку на площадку, в собачью школу.

— Зачем вам это нужно? — удивился Илья Григорьевич. — Вы хотите, чтобы пес ловил диверсантов или жуликов? Или чтобы он умел обнаруживать мины?

— Разумеется, нет, — отвечала я. — Хочу, чтобы он был умным, чтобы он все понимал…

— При чем же тут собачьи площадки? — пожал плечами Эренбург. Общайтесь с ним, разговаривайте с ним обо всем, как с человеком, и он очень быстро будет все понимать, поверьте мне…

Активность и деятельность были, пожалуй, главными свойствами его натуры. Ему необходимо было делать что-то нужное людям. Деятельность молодила его; бездействуя, он скисал и погружался во мрак. Тогда с ним было нелегко общаться, но он всегда как-то действовал, кому-то помогал, всегда находил приложение своим силам. Вспомните хотя бы, что он многие годы страстно отстаивал право живописи на многообразие и своеобразие. И если в 60-х годах в Москве состоялись выставки Пикассо и Фалька, Тышлера и Гончаровой и многих других — то это в большой степени заслуга Эренбурга.

Снова я увидела его обновленным и помолодевшим во второй половине 50-х годов, в пору глубоких перемен, изо дня в день творящихся в нашем обществе. Эренбург находился в состоянии счастливого возбуждения, он все время хотел видеть людей, быть в курсе всех событий. Со свойственной ему быстротой в работе он написал «Оттепель», вещь торопливую, почти скороговорку, остро выразившую, однако, настроения момента.

"Оттепель" критиковали. Эренбург, разумеется, обижался, но на сей раз критика не ввергла его во мрак, потому что вокруг происходило много событий, радовавших его, требовавших от него активности.

Шла подготовка ко Второму съезду писателей — событию важному хотя бы уже потому, что писательских съездов не было двадцать лет — первый состоялся осенью тридцать четвертого года. Бурно и содержательно прошло предсъездовское собрание литераторов Москвы. Многое из того, что мешало советской литературе, впервые было названо своими именами. В перерыве, на этом собрании, мы столкнулись с Эренбургом. Он, ничего не говоря, обнял и поцеловал меня — понравилось мое выступление.

На Втором съезде о многом было сказано в полный голос. Эренбург был весь в надеждах и планах. Радовался всякому новому начинанию, а их в ту пору было немало.

В те годы мы особенно сблизились, часто общались. Илья Григорьевич умел горячо переживать с другими все перипетии литературной жизни, удачи и неудачи, победы и поражения. Он умел буквально выкачать из каждого человека все, чем тот был волнуем и тревожим, глубоко интересовался нашей общественной жизнью, всем новым, что в ней возникало.

И наряду с глубоким интересом ко всем новым явлениям, фактам, именам, книгам, его глубоко волновала задача возвращения в строй ряда достойных имен литераторов, долгие годы обреченных на бездействие, на отсутствие нормальных контактов с читателями. Он самозабвенно занимался литературными делами этих писателей, безотказно участвовал и помогал изданию их произведений. И воспринимал как личную радость выход каждой возрожденной книги, будь то старый его друг — Бабель или Марина Цветаева, Андрей Платонов или Михаил Булгаков.

У него была репутация сноба,

но это вздор, несправедливый вздор. Он любил в искусстве самые разные манеры и индивидуальности, все, что только было истинным искусством. Он дышал искусством как воздухом, пил его как воду и верил, что оно столь же насущно необходимо и другим людям, так же поможет им жить.

Вот стихи мая 1945 года:

Прошу не для себя, для тех, Кто жил в крови, кто дольше всех Не слышал ни любви, ни скрипок, Ни роз не видел, ни зеркал, Под кем и пол в сенях не скрипнул, Кого и сон не окликал, Прошу до слез, до безрассудства, Дойдя, войдя и перейдя, Немного смутного искусства За легким пологом дождя. А вот строки из самых последних стихов: Искусство тем и живо на века Одно пятно, стихов одна строка Меняют жизнь, настраивают душу. Они ничтожны — в этот век ракет И непреложны — ими светел свет. Все нарушал, искусства не нарушу.

Искусство было для него категорией извечной и непреложной. Однажды в моем присутствии у него зашел спор с югославским писателем Эриком Кошем. Кош стал говорить о некоторых признаках прогресса в югославской литературе.

— Прогресс? — переспросил Эренбург. — Что вы называете прогрессом? По-моему, этим словом нельзя пользоваться в применении к искусству. Подумайте сами, о каком прогрессе может идти речь, если сравнивать Венеру Милосскую или Нике Самофракийскую хотя бы и с самыми талантливыми скульптурами нашего времени. Другое, но ведь не более прекрасное. По-иному, но ведь не более изумляющее, не большее чудо. При чем же тут прогресс?

Кош не согласился. Они долго спорили, и каждый остался при своем. По-моему, просто говорили в некоторой мере на разных языках, о разном.

В конце 1962 года я уехала в Латинскую Америку.

Я вернулась в начале февраля 1963 года, и, когда мы встретились, Эренбург спокойно, даже с улыбкой рассказывал о нападках, которым подвергся в минувшем декабре. А через месяц все началось снова и на более высокой ноте.

Я никогда не представляла, что Эренбург может быть так подавлен. В те трудные дни впервые, пожалуй, стало очевидно, как много лет им прожито. Они много весили, эти суровые годы. На помощь пришли уже испытанные средства, уже проверенные источники новых душевных сил. Снова, как всегда, когда было худо, Эренбург писал стихи — горькие, умные… Только малая часть их вошла в последний, девятый том его собрания сочинений. Уехал из города, занимался пикировкой рассады… Работа в саду, возня в небольшой оранжерейке, выращивание цветов, иногда очень редких, в последние годы жизни стали одной из страстей Эренбурга. Зримый результат его трудов — цветы — доставлял ему огромную радость. Было нечто неуловимо общее в этой его страсти и в любви к поэзии… Разобрал на досуге ящики стола, нашел старые свои переводы… Перечитал, увлекся, вспомнил, как это начиналось. С юности не то чтобы занимаясь, а скорее увлекаясь переводами поэзии, прежде всего французской, Эренбург сам определил характер этого увлечения: "Это было страстью, но не профессией". Что-то задрожало в сердце, зазвучало в сознании, захотелось работать. Он переписал, вернее, перевел наново Франсуа Вийона, отделал и завершил когда-то давно начерно сделанные и долгие годы пролежавшие в столе переводы стихов удивительного поэта Испании XV века Хорхе Манрике:

Годы проходят, годы уходят. Меняется высь, колеблется твердь. Зри кругом, Как жизнь проходит, Как приходит смерть Тайком. Как мало мы радости знаем, Как быстро приходит расплата, Гляди Как мнится нам раем Все, что было когда-то Позади.

Все сделанное в ту нелегкую раннюю весну вошло уже без участия автора в книгу его поэтических переводов "Тень деревьев", прекрасно дополнив переводческую работу молодого Ильи Эренбурга и развернув перед русскими любителями поэзии картину огромного масштаба, ибо начинается она с простодушных стихов французского трувера XIII века, с романсеро первого испанского поэта, с песен крестовых походов и завершается стихами Элюара, Пабло Неруды и Николаса Гильена — друзей, обретенных Эренбургом на фронтах Испании.

Поделиться с друзьями: