Воспоминания об Илье Эренбурге
Шрифт:
Пожалуй, точнее всего свое душевное состояние передал он сам:
Да разве могут дети юга, Где розы плещут в декабре, Где не разыщешь слова «вьюга» Ни в памяти, ни в словаре, Да разве там, где небо сине И не слиняет ни на час, Где испокон веков поныне Все то же лето тешит глаз, Да разве им хоть так, хоть вкратце, Хоть на минуту, хоть во сне, Хоть ненароком догадаться, Что значит думать о весне, Что значит в мартовские стужи, Когда отчаянье берет, Все ждать и ждать, как неуклюже Зашевелится грузный лед. А мы такие зимы знали, Вжились в такие холода, ЧтоСтихи эти написаны раньше, в 1958 году, но поэты иногда умеют предчувствовать и предсказывать то, что им предстоит пережить. Может быть, совершенно случайное упоминание о "мартовских стужах" делает для меня неотделимыми эти стихи от того, что пережил Эренбург на пять лет позже.
…В работе постепенно возвращалось душевное равновесие, постепенно возвращались душевные силы. Ибо существует некий странный закон, по-моему, еще не сформулированный никакой наукой: человек, проживший жизнь полноценно, не берегущий и не жалеющий себя, становится с годами не только старше, но и сильнее. Ибо людям, отдающим ей щедро душевные силы и способности, жизнь порой столь же щедро их возвращает. Эренбург в этом смысле оказался в числе любимцев жизни — она отблагодарила его за безотказное служение людям, до последнего часа обогащая его новыми силами души, силами духа, сказала бы даже я. Эти силы помогли ему и на этот раз. Снова началась деятельность, люди, поездки, статьи, борьба за мир…
Люди, годы, жизнь…
Еще одно, последнее воспоминание. Еще одна встреча, которая осталась в моем сознании последней, хотя, вероятно, мы встречались и после нее, но уж очень она была неповторимой, потому что случилась в Париже. Находясь там в феврале 1967 года, я узнала, что приехал Эренбург. Мы созвонились и условились о встрече. Эренбург возвращался с какого-то конгресса и в Париж попал почти случайно и совсем ненадолго.
— Все чудесно! — весело кричал он в телефон. — У меня нет никаких обязанностей! Я совершенно, вы понимаете, совершенно свободен! И никого не хочу видеть и ни с кем не собираюсь встречаться. Вы придете, и мы с вами пойдем куда глаза глядят… Я вам покажу свой Париж! Это будет чудесно! Я рад! И не вздумайте назначать никаких встреч! Чтобы нас ничто не связывало и чтобы времени было сколько угодно, хоть вся ночь. Подумайте, когда нам еще случится встретиться в Париже! И не смейте опаздывать!
Я никогда не слышала в его речи столько восклицательных знаков.
Оренбург встретил меня в холле отела «Понт-Ройяль».
— Ничего не вышло, — сокрушенно развел он руками. — Меня обнаружили. Придется поужинать с друзьями. Но я сказал, что буду с дамой. Так что мы пойдем с вами…
Но мне не захотелось ужинать с чужими людьми, и я решительно отказалась. В нашем распоряжении было еще некоторое время, и мы побродили по набережным, болтая о том о сем, любуясь Парижем на закате…
— Когда-то мне казалось, что жизнь моя неотделима от этого города, задумчиво говорил Эренбург, — а сейчас я рад всякой встрече с ним, люблю провести тут несколько дней, но жить здесь нипочем бы не мог… Никак бы не мог. Даже подумать об этом не могу, — повторил он. — И всякий раз уезжаю без сожаления, скорее с радостью… Очень хочется домой. Туда, где все самое главное, самое дорогое… Где настоящая жизнь, где я еще, оказывается, нужен… Несколько лет назад однажды ночью в парижском отеле я очень плохо себя почувствовал и, признаться, испугался. Было бы ужасно умереть тут. Умирать нужно дома…
— Ну вот, гуляем по Парижу, а говорим о том, где лучше умирать. Будет вам, право, — отмахнулась я.
— И об этом уже стоит призадуматься. Ну, хорошо, больше не буду, согласился Илья Григорьевич. Он был мягок, спокоен, весел, приветлив, доволен… И что-то еще было в нем такое, чего мне до сих пор в нем замечать не приходилось. Я определила это, когда мы с ним распрощались, поглядев ему вслед и увидев, как легко и молодо перешел он через улицу и еще раз помахал мне рукой, толкая дверь своего отеля. В нем была некая беззаботность, беспечность, которой мне прежде никогда не доводилось в нем замечать. Наверное, дома человек редко обнаруживает эти милые свойства характера, и разрешить их себе, обрести их ненадолго можно только вдали от постоянных забот, от постоянной своей повседневности. Но эта-то повседневность тянула к себе, звала назад — она-то и была истинной жизнью.
Я пошла дальше одна, торопиться мне было некуда, и на душе у меня было ясно и покойно. Мне доставила радость встреча с Эренбургом, то, что он был в добром настроении и выглядел довольным, даже счастливым. Почти счастливым… И вдруг я резко оборвала самое себя: почему к прилагательному «счастливый» я неизменно добавляю умаляющие его словечки, всякие там «почти» и «даже»? Почему боюсь допустить мысль о том, что человек может быть вдруг просто счастлив, без всяких оговорок и даже без всяких видимых причин? Разве же мы не знаем, что такое истинное счастье и одна из его самых чудесных форм — безотчетное счастье. То, что пронзает душу порой вроде бы ни с того ни с сего, оттого ли, что ясное небо, оттого ли, что вдруг улыбнулся ребенок… А Илья Эренбург прожил удивительно интересную, большую и полную жизнь, густо насыщенную событиями, чувствами и переживаниями, настоящую жизнь человека. Она могла быть легче, его жизнь, но она не могла быть полней. Он много отдавал и много получал взамен. Он занимался любимым делом, жил жадно и много видел и всем, чем обладал,
щедро делился с людьми. Ему семьдесят пять лет, а как он легок на подъем, как неуемен в работе — иным молодым есть чему позавидовать. Никогда на моей памяти никакие немощи не выводили его из строя, не лишали рабочей формы, и никогда в жизни я не слышала от него никаких жалоб на здоровье, никакого нытья. Прожить такую жизнь уже само по себе истинное счастье. Было много тяжелого, жестокого, несправедливого, и все это приходилось переживать. Едва ли это вмещается в рамки представлений о счастье, но с другой стороны, я ведь толкую о счастье, а не о благополучии. Никогда никто из нас не был благополучен в вульгарном, обывательском смысле — не тот век, не та судьба. Но счастье и благополучие никогда и не были синонимами. Эренбург живет в вечном движении, не останавливаясь, не уставая, не дряхлея, думала я. Мы привыкли к тому, что люди, дожив до некоего предела, уходят в себя, замыкаются в своем мире, в своих обстоятельствах, в своей семье. Вот это и именуется старостью. Эренбургу удалось дожить до старости, так и не став стариком, не узнав старости души. Наоборот, думала я, за те двадцать пять лет, что я знаю его достаточно близко, он на моих глазах стал добрее и шире, проще, открытее, отзывчивей… Вероятно, таким его сделали люди, которых он любил, которым он делал добро, которым он с годами становился все необходимее… Так не счастье ли это?Летом 1967 года я уезжала из Москвы. Вернувшись в конце августа, я узнала, что у Эренбурга инфаркт. Но он уже поправлялся, врачи уже разрешили перевезти его с дачи в город. Мне сказали, что ему необходимо какое-то французское лекарство. Тридцать первого августа вечером я узнала, что на следующее утро летят во Францию одни мои друзья. Стало быть, возникла возможность срочно получить нужное лекарство. Надо было только уточнить его название. Я тотчас позвонила к Эренбургам. Мне ответил нервный и напряженный женский голос — я едва узнала знакомую мне домашнюю работницу. Я стала объяснять, в чем дело, — чувствуя, однако, что меня не слушают.
— Но поймите, — настаивала я, — мне необходимо точно узнать название лекарства. Люди уезжают завтра на рассвете. Лекарство необходимо Илье Григорьевичу.
— Илья Григорьевич только что скончался, — ответили мне.
Через два дня, ранним утром, вдвоем со старым другом семьи Эренбургов мы привезли в большом пустом автобусе из морга Кунцевской больницы в Центральный Дом литераторов гроб с телом Ильи Григорьевича. Потом я долго сидела во втором ряду большого зала и никогда не забуду эти несколько часов. Все шире и плотней становился поток людей, текущий мимо гроба; поток людей, пришедших проститься с Ильей Эренбургом. И я не могла отвести взгляда от этих лиц, от этих глаз, не могла сглотнуть комок, все время подступающий к горлу, ощущая неразрывную связь, глубокое единство свое с текущими мимо чужими людьми… Иногда я поднимала глаза на сцену, видела утопающий в цветах гроб, сменяющихся в почетном карауле известных писателей, журналистов, газетчиков, увешанных орденами военных, депутатов Верховного Совета, знаменитых художников, ученых, артистов, музыкантов друзей и товарищей покойного, несчетных спутников его на разных тропках долгого пути… Но неизмеримо более впечатляющим был поток, струящийся внизу. Чувствовалось, что снаружи скапливается все больше народу, и все шумнее врывался в зал возрастающий поток людей, пришедших проститься с Эренбургом… Среди них было множество знакомых лиц, людей известных не только мне… Вот прошел Сергей Образцов — сколько раз мы встречались с ним на веселых сборищах в доме Эренбургов. Вот Арсений Тарковский — помню, как мы читали с Ильей Григорьевичем только что вышедшую книжку "Перед снегом". Вот прошел известный московский врач… А вон тот невысокий элегантный темноволосый человек — посол Чили… Старый военный в полной парадной форме, при всех орденах, замедляет шаг и долго стоит, склонив голову… наверное, вспоминает войну… Молодая женщина с группой подростков наверное, учительница литературы со своими учениками… Но откуда я знаю эту старушку в очках? Так ведь это старая провизорша из нашей аптеки, что на Пятницкой… Студенты, конечно, студенты, с охапками осенних листьев… Молодые военные, целое училище… А старик в синих очках, тот самый сталевар, с которым я познакомилась на читательской конференции в библиотеке завода "Серп и молот", — я часто встречаю его на литературных вечерах…
Петр Корзинкин — когда-то он долго был ответственным секретарем "Красной звезды"… Дмитрий Дмитриевич Шостакович со своим другом, кинорежиссером Л. Арнштамом. Плачущая молодая женщина — по-моему, та учительница, с которой я познакомилась в Пензе. Эренбург писал о ней в "Людях, годах, жизни", — они встретились, когда он приезжал в лермонтовские Тарханы… Хроменькая чистенькая старушка бережно кладет к подножью гроба две красных гвоздики. Господи, да ведь это Анна Марковна, медсестра, которая ухаживала за моей мамой! Еще пять лет назад, когда мама умерла, она плохо ходила, и все-таки пришла, не смогла не прийти… Ну, разумеется, как я могла забыть ее рассказ о том, как, попав в отчаянное положение, она, безвестная одинокая женщина, написала письмо Эренбургу, и он ответил и помог ей… Вот она и притащилась на старых больных ногах, со своими двумя гвоздиками… Неисповедимы пути твои, жизнь!
Как-то случилось, что Илья Эренбург, долгие годы слывший эстетом и снобом, Илья Эренбург — знаток французской живописи и любитель французских вин, полжизни проживший в Париже, в самую грозную и трудную пору жизни родного народа возник на переднем крае и так и остался там до последнего часа, став бесконечно нужным людям, дорогим человеком… Так ли уж много он мог, но всем чем мог безотказно и бесконечно помогал людям, и они помнят об этом с неиссякаемой благодарностью, и идут, и идут проститься с ним… И многие плачут, потому что его больше нет.