Воспоминания пропащего человека
Шрифт:
После обеда, в скором времени, в нашу компанию был сделан подбавок или, как арестанты выражаются, «прислано подаяние» — из сыскного привели еще человек пятнадцать, почему в коридоре на доске обозначили: «административных 84 человека».
Из всех этих восьмидесяти четырех человек только трое не были уже раньше высылаемы.
Административные арестанты или «спиридоны» у «фортовых» арестантов не в чести, а в презрении, — это народ все оборванец и не мастера себе помогать по-острожному. Они только и знают: терпеть до места, а оттуда уйти и в тех же лохмотьях назад воротиться. Между всеми нами не было ни одного человека, у которого бы нашлось одежи хоть на один рубль. Кроме нескольких, как-либо случайно зашлявшихся или пропившихся, вроде меня, остальные без исключения были стрелки [276] разных категорий: кто стрелял по лавочкам, кто на стойке, кто на ходу, а кто — сидя на якоре [277] .
276
Страж —
277
Сидеть на якоре — значит просить сидя, притворяясь калекою.
Большая часть всех «Спиридонов», находившихся теперь в арестантской, были люди ближние, а особенно много шлиссельбургских; все это был народ еще молодой, но уже «лишенный столицы». В своем кругу между «спиридонами» они почти все имели уже какие-либо прозвания, например: Барбас, Борзой, Пышка, Танцуй, Книн, Штучка и т. п.; молодые мальчики всегда носили женские клички: их звали Анютка, Акулька, Грушка и так далее — все женские имена — и заигрывали с ними без всякого стыда и стеснения.
Были здесь двое «фортовых»: один из них красивый и еще очень молодой, армянского типа, а другой лет тридцати, юркий, вроде трактирного полового. Они вели такой разговор:
— Ты, Жук, теперь за что?
— За бочонки [278] , в конке свистнул было, да и втрескался.
— Ноньчи не прежнее время; прежде я тоже по ширманам [279] работал, а ноньчи бросил.
— Нет, мы год по конкам не худо работали. Нас ходило постоянно четверо. Бывало, как заметим у кого лапотошник [280] или бока рыжие [281] , так и смотрим, как выходит — и мы за ним, а на платформе-то и притиснешь — срубишь [282] , да и в перетырку [283] . Товарищи были ловкие и ходили все чисто.
278
Бока, бочонки — карманные часы.
279
Ширмам — карман.
280
Лапотошник — бумажник.
281
Рыжие — золотые.
282
Срубить — сорвать, вытащить.
283
Перетырить — передать.
— Да, вот так-то еще можно бы работать, а то что теперь по ширманам шмонить [284] ? Другой двадцать ширманов ошмонает, а что? — двадцать лепней [285] достанешь много что на колесо [286] , а я в худой домухе-то все на петуха [287] возьму, а попадись в такту, так и сразу схватишь кусок.
Между всеми происходившими тут разговорами я только помню один разговор, который не относился ни к разным мазурницким проделкам, ни к арестантским неприличным выходкам.
284
Шмонить — шарить, искать.
285
Лепень — платок.
286
Колесо — рубль.
287
Петух — пять рублей.
Разговаривал худой старик с книжником. Оба были «спиридоны». Разговаривали они о книгах, о разных сочинениях, и старик выказывал большое знание русских книг. Я долго прислушивался к их разговору, наконец, и сам вступил в него. Потолковав несколько, я заинтересовался узнать, кто мой собеседник.
— Я, батенька мой, — отвечал старик, — называюсь Иван Николаевич. Отец мой был купец, трактирщик. — впрочем, он давно уже умер, а имение наше все пошло с молотка, вот, может быть, знаете теперь гостиницу «Москву», что на углу Невского и Владимирской, это отец мой держал прежде: он и открывал это заведение (тут, я помню, лет тридцать назад не гостиница была, а небольшая харчевня); да, кроме
того, у него был еще хороший трактир на Гороховой улице. Отец мой сначала не захотел меня приспосабливать по своей части, а по одиннадцатому году отдал в мальчики на Перинную линию, и я там прожил всего семнадцать лет: пять лет мальчиком, а потом — приказчиком. Потом я связался с кое-какими приятелями, тоже купеческими сынками, стал с ними кутить, играть и с места свернулся. Отец сперва было повел меня строго, несмотря на то, что мне было двадцать семь-восемь лет, он отдавал меня к своим знакомым трактирщикам в половые или на кухню, да разве мог я в этой должности исправиться, я только больше приучался к пьянству, наконец отец отослал меня на Валаам: думал, что там пост и работа меня исправят — не тут-то было, я как оттуда вернулся, так еще больше стал пьянствовать, в это время отец помер, а я стал опускаться все ниже и ниже, попал пьяненький под административное распоряжение, выслали меня на три года в провинцию, а там я себе не мог достать никакого дела: христовым именем опять сюда повернулся, меня забрали и опять выслали на три года, а я опять воротился, да вот и теперь высылают. Так все и хожу взад да вперед.— Сколько же вам лет? — спрашиваю я.
— Мне всего еще пятьдесят второй год.
— Вам годов-то еще немного, а вы уж совсем стариком смотрите.
— Что делать, батенька! все брожу по пересылке; если все сосчитать, я уж под сорок этапов отломал. Тяжело, всего напринимался.
— А там, в своих местах, разве нельзя куда-нибудь пристроиться?
— Пристроиться… Да куда там пристроишься-то? В столице, что ни говори, ведь, народ добрей и простодушней: здесь зла долго не помнят и на весь век за быль человека не осуждают, а там одно проименование, что вы «подзорный», так вам и коней, — не только что в услужение, а и на двор-то не пустят; да, притом же, куда я высылаюсь, в Бронницы, так там теперь столько наших «Спиридонов», что и проходу от них нет. Теперь я уже и не волную себя: я спокойно так порешил, что мне придется помереть на этих этапах.
Ивану Николаевичу сделалось тяжело, и он отошел от меня.
На нарах, в рваном полушубке и валеных сапогах, лежал здоровый, большой мужик; он подозвал меня к себе и говорит:
— Ты, кажется, угличский?
— Да, угличский.
— Вор?
— Нет.
— «Спиридон-поворот»?
— Да, — говорю. — паспорта нет.
— Ну, так будь товарищем, нам с тобой вместе идти.
— А ты тоже угличский?
— Да, я Высоковской волости.
— А за что высылаешься?
— За то же, за что и ты. Ты, в случае, в пересыльной, а особливо в Москве, старайся рядом занимать место, — мы, по крайней мере, присмотрим друг за дружкой.
— У нас взять нечего.
— Положим, что так, да ведь если и хлеб утащат, так не евши насидимся. Будем беречь друг друга.
— Ну, ладно.
В день, назначенный для отправки в пересыльную, нас подняли очень рано. Чуть только рассветало, сам смотритель вошел уже со списками и, вызвав человек около шестидесяти, объявил, что мы отправляемся в пересыльную. В пять часов утра уже был готов кипяток и «принесена лавочка», т. е. то, что выписано из лавочки, а вслед за тем раздали нам пайки хлеба и подали обед.
По окончании обеда нас стали вызывать в коридор, где каждому объявляли, куда и на какой срок он высылается. Долго это тянулось.
В пересыльную мы попали хотя еще рано — в восемь часов, — но там уже шла приемка и нам пришлось с полчаса или больше дожидаться под воротами, что нам крайне не нравилось, потому что погода в этот день была и сырая, и холодная, а одежда на всех на нас была так худа и легка, что если с семи человек снять, да на одного одеть, так и то нельзя было согреться. Но тут, все-таки, все были смирны, никто не смел уже не только возвышать голос, но и разговаривать, потому что все понимали, что попали в ежовые рукавицы.
Когда нас ввели наверх в коридор, где помещается приемный и отпускной стол, то писарь прежде всего заявил:
— Слушай! кого буду вызывать — откликаться живо и говорить, куда высылается.
А Иван Иванович, старший надзиратель, сказал:
— Если у кого есть деньги больше двадцати копеек, то сдавать сейчас же, когда вызовут, а то после не пенять — найдут, так отберу и спущу в кружку без всякого помилования.
Посте вызова сейчас же начинался обыск и обыскивали очень строго, — даже за ушами и в волосах смотрели; но, все-таки, «фортовые» арестанты умели перехитрить надзирателей, и у кого были деньги и табак, все ловко прятали.
По обыске в смежной комнате цейхгаузный надзиратель осматривал имеющиеся вещи и выдавал казенную одежду, состоящую из серого халата, пары толстого белья и босовиков; тут же, за спиной надзирателя, шло переодеванье и выгрузка у кого что было зашито или припрятано.
Когда все переоделись, то нас засадили в одну камеру и заперли.
В петербургской пересыльной содержаться довольно сносно, хотя спали мы вповалку и без подстилки; но так как мы уже одели стираное казенное белье и, по большей части, новые и полные халаты, то нам было не холодно. Притом же, и пища тут очень порядочная и в достатке, но чем особенно арестанты остаются довольны, так это тем, что камеры ни днем, ни ночью не запираются и можно походить по коридору.