Воспоминания. Книга об отце
Шрифт:
Были вечера у друзей. На одном из них, после прочитанной Вячеславом лекции, публика — как это часто происходило — стала требовать: «Стихи! Стихи!» Вячеслав наотрез отказался, заявив, что в Баку стихов не писал и что вообще больше поэзией не занимается, а лишь наукой. Он настаивал, что он не поэт, а «профессор» [91] .
И вдруг распространился слух, что Вячеслав Иванов в Баку написал либретто для оперетты. Любопытство было возбуждено до крайности. В Цекубу было назначено частное собрание для чтения «Любовь Мираж?». В обширном зале собралось изрядное количество знакомых. Вячеслав читал, а я за роялем намечала музыку Михаила Попова и напевала главные мелодии [92] . Стихи многих пленили и возникло желание сделать публичное чтение этой вещи. Помню, уже были назначены место, день и час, готовы программы и приглашения, и вдруг чтение было официально запрещено, а пьеса объявлена «аморальной». Выяснилось, что многие были возмущены: «Как? Вячеслав Иванов, воспеватель недосягаемых идеалов, умопостигаемых сфер, вдруг пишет оперетку!» Это воспринималось как моральное падение.
91
Ср. письмо O. A.
92
12 июля 1925 г. Всеволод Мейерхольд, из Венеции, писал В. Иванову: «Зинаида Николаевна [Райх. — Ред.] и я часто с восторгом вспоминаем нашу встречу в Москве, когда Вы так замечательно, с таким блеском и с таким тонким юмором читали Вашу умную, блестящую комедию на музыке. Дорогой учитель! Отвечайте на это письмо непременно и скоро. Любящий Вас В. Мейерхольд» (из римского архива В. Иванова).
Что в этой вещи могло смутить строгих моралистов (к ним позже в Сорренто присоединился и Максим Горький), мне неясно.
Приближался день нашего отъезда. И вот, почти накануне, случилось маленькое осложнение с Димой. Дима был патриотом, обожал гражданские праздники, парады, развевавшиеся красные флаги, — да ведь никаких других праздников он в своей жизни еще не видел. Как раз перед нашим отъездом Дима узнал, что Гера, старший из его бакинских друзей, поступает в комсомол. Это окончательно укрепило желание Димы поступить в пионеры, и он заявил Вячеславу, что хочет сделать это как раз теперь, до отъезда за границу. Вячеслав ему говорил, что это очень важный шаг, требуется время, чтобы обдумать. Дима плакал, говорил, что он «принципиально» хочет это сделать теперь, что он все уже обдумал, что запрещать ему так поступить есть тирания. Бедный Дима очень страдал, но Вячеслав был непоколебим.
Между тем наступил час нашего, казавшегося нам невероятным, отъезда в Италию: 28 августа 1924 г., в день блаженного Августина, которого Вячеслав очень почитал. Были забраны «три сундука, чемоданы. Мы отправились из дома с опозданием.
Машина мчалась через московские улицы. Водитель все чаще и чаще нажимал на гудок. А из гудка вырывались взволнованные звуки. «Это он кричит: Ри — га, Ри — га», — сказал Вячеслав. Рига была первым городом внешнего мира.
Мы еле успели на поезд. Были милые лица провожающих. Поезд тронулся, вокзал исчез. Мы сели в вагон, где уже устроились огромная собака и карлица, которую выписывала, кажется, в Грецию, труппа актеров — карликов.
Потом была граница: паспорта, длинная процедура таможни. Опять все сели в вагон. Поезд снова тронулся, сначала поехал медленно, медленно. Красноармеец, сидящий с пачкой документов в руках, встал, подошел к двери вагона и спрыгнул. Поезд стал прибавлять ходу. Перед нами в окне появилась длинная канавка и на двух столбах прикрепленная большая надпись, направленная по ту сторону границы: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»
Минута была торжественная. Мы открыли бутылку и чокались. Осуществлялось, наконец, страстное желание Вячеслава: — «Я еду в Рим, чтобы там жить и умереть».
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I. РИМ
Началось путешествие. Все воспринималось как во хмелю, как что-то веселое и неправдоподобное: карлица, которую мы на ночь помещали в сетку для багажа, из соседнего купе чинный пес сенбернар, смеющиеся немцы на границе. При въезде в Берлин читаем объявление: в опере дают Мейстерзингеров, если поспешить, успеем [93] .
Отправляемся чуть ли не с вокзала в театр, погружаемся в вагнеровский океан, вокруг на галерее благоговейная публика, некоторые дамы взяли с собой работу и вяжут. Дима тихонько спрашивает, что происходит на сцене; а я помню лишь смутно из истории музыки, что идет конкурс певцов, что осмеивают педантов и что герой — сапожник. Во время антракта мы с Димой идем в буфет, заказываем пива; нас что-то спрашивают; мы отвечаем наобум. Нам дают по огромной кружке пива. Возвращаемся. Хмель нас одолевает, мы отяжелели. «Он все еще сапоги делает?» — спрашивает Дима. Через полчаса он облокачивает голову на мое плечо и крепко засыпает. Я смотрю со снисходительной строгостью, — он еще маленький. Проходит время, и вдруг на другое мое плечо склоняется голова заснувшего Вячеслава. Я возмущаюсь. Спать на Вагнере! Святотатство! Но, увы, минут через пятнадцать что-то и меня неукоснительно погружает куда-то в глубь бьющихся музыкальных волн. Я сдаюсь. Не знаю, у кого из нас первого блеснула мысль: а что, если уйти? И мы позорно пробираемся мимо шокированных немцев и выходим на ярко освещенную шумную улицу. Сразу просыпаемся, но все еще как бы опьянены. Вот зазывно блещут огнями рекламы, вот роскошная пивная. Мы сразу в нее.
93
Судя по репертуару берлинских театров, помещенному в газете «Berliner Tageblatt», Ивановы приехали в немецкую столицу 31 августа 1924 г. В это воскресенье, в 61/2 вечера, в штатсопере состоялось представление Die Meistersinger von N"urnberg Рихарда Вагнера.
Через несколько дней путешествие продолжается. Мюнхен. Приезжаем рано утром, идем осматривать город, оказываемся опять в какой-то пивной. Подают белые колбаски и черное пиво. Утром это непривлекательно. Меня ждет большое разочарование — собор не такой, в который в я детстве влюбилась, когда его видела с Костей в 1907 году. Тогда поезд стоял в Мюнхене меньше часа, и мы пробежали по незнакомому городу через узкие переулки к собору. Собор остался у меня в душе, да и теперь еще стоит, как сказочное кружевное марево, как огромный лес розовых взлетающих ввысь шпилей. Все это тогда внезапно явилось перед нами в конце узкого переулка на фоне не пробудившегося еще, еще не реализованного утреннего неба. Теперь собор был совсем не тот. Да и весь остальной Мюнхен казался мне формальным гипсовым слепком каких-то классических архитектур.
Едем дальше. Я страдаю от сигар. Купе набито курящими. Поезда не наши, русские: они качаются на узкоколейном полотне и идут быстрее. Меня все время тошнит. Я без удовольствия думаю, что теперь придется смотреть на все эти до пошлости избитые картины Венеции.
И вот мы в нее попадаем поздно ночью. Чтобы проехать в гостиницу, единственное средство — нанять частную гондолу. Город сразу овладевает мною, как по волшебству. Плывем в
тишине, как-то жутко — избитые картины Венеции отошли, как нечто, не имеющее ничего общего с реальностью. Едем долго, сложно. Приезжаем. Нас помещают в маленьком пансионе. Лежу в постели. Через открытое окно слышится гитара, кто-то поет — классическая серенада. На следующее утро веселый гам и крики: оказывается, что это площадь рыбного базара. В Венеции мы совсем закрутились, бегая по городу, так что вспомнили о нашей обязанности пойти в советский павильон (причина нашей командировки) лишь в последний день, за час до его закрытия.Пробежали и через итальянский. Там Диму поразила гигантская мраморная голова, с гордо выдвинутой челюстью. Кто-то объясняет шепотом: «Это Муссолини». Дима слышал это имя в Баку, но не знал точно, что оно значило. Знал только: что-то страшное.
Опять поезд узкоколейный, опять укачивает. Во Флоренции другой трехдневный праздник, но почему-то мне он меньше врезался в память. Затем последний отрезок пути — поезд в Рим.
Здесь забавный эпизод: Вячеслав во Флоренции мне купил для чтения французский журнальчик, и также нашумевший тогда роман «La garconne» для ознакомления с теперешними временами [94] . Поезд ехал через чудные пейзажи Тосканы и Умбрии, перед окнами точно сменялись фоны картин мастеров XVI века. А я сижу, уткнувшись в свой журнальчик, и не смею взглянуть в окно, чтобы не довести тошноту до крайности и не отравлять жизнь другим. Сказать, что тошнит, — будет еще хуже, если говорить об этом. «Смотри, смотри в окно!» Не смотрю, и вдруг журнальчик выхватывается у меня из рук и летит по параболе в умбрийские равнины. Стало смешно: Вячеслав был вспыльчив и ревнив — он решил, что я все забыла из-за «Garconne». Он ее возненавидел, и после еще долго, месяцами, то и дело меня попрекал: «Это ты сказала, как Garconne», «Ты под влиянием Garconne», «У тебя манеры из Garconne».
94
Роман La garconne Виктора Маргерита (Victor Marguerite, 1866–1942) вышел в 1922 г. (изд. Flammarion), а в русском переводе (Холостячка) — в 1924 г. (к 1925 г. он уже издавался десять раз в рижском изд. О. Д. Строка!). Роман был обвинен в порнографии и против него был затеян судебный процесс.
Первое пристанище наше в Риме — пансион Рубенс, кажется, тогда на виа Бельсиана. Адрес мы получили еще в Москве. Мы попадаем в Рим в самый замечательный его сезон: сентябрь, октябрь. Утром вижу еще из постели, как солнышко через притворенные южными ставнями «персианами» окна радостно играет золотыми струйками по кирпично — красному каменному полу. В пансионе живут два русских служащих советского посольства. Один старается нас познакомить с Италией, — «Итальянцы вовсе не лентяи, как говорят, а невероятные работяги. Главное для них добывать деньги — байоки, байоки» [95] . К нашему новому знакомому приезжает после короткой побывки в России жена. «Ну, как там?» — «Озоном подышала, душу отвела». Вот как устроен свет! Ей там озон, а нам кажется, что озон в Риме!
95
Baiocchi, baiocchi — денежки, денежки (стар. итал.).
В пансионе живут также и итальянцы. Молодой женский голос провозглашает: «Buona sera, signor capitano» [96] , и мы с Димой прислушиваемся, стараясь усвоить хорошее произношение и певучую каденцию языка. Русский бы сказал ясно «Буона сера», а конец фразы проглотил бы и произнес невнятно, а итальянец, наоборот, повышает к концу фразы и «капитано» отчеканивает.
На третий — четвертый день после нашего приезда — политическое событие: на днях в Париже фашисты убили известного итальянского деятеля — коммуниста. Теперь в отместку коммунисты убили в Риме видного фашиста. Это было в трамвае, он упал на руки своей дочки — подростка лет четырнадцати. На сегодня объявлены его похороны. По обеим сторонам главной улицы, Корсо, собралась довольно густая толпа. Посреди улицы идет кортеж торжественно и мрачно: солдаты, военный оркестр, знамена; а за катафалком сам Муссолини со своими приближенными [97] . Мы стояли в первых рядах зрителей. Вячеславу шепнули тихонько на ухо: «Вот этот, это — Муссолини». Дима был еще мал ростом, и не услышал, и потому не увидел его. Когда он это узнал, он страшно на нас обиделся, однако торжественность процессии ему чрезвычайно понравилась, и он даже заявил: «Пожалуй, монархия лучше, чем республика».
96
Добрый вечер, господин капитан (итал.).
97
«Убийство депутата Казалини. Рим (телеграмма; агенство Вольф). Сегодня утром [12 сентября 1924 г. — Ред.] рабочий Корви в вагоне трамвая четырьмя выстрелами из револьвера тяжело ранил в голову депутата — фашиста, генерального секретаря фашистских союзов Казалини. Корви арестован. Он заявил, что является членом коммунистической партии и хотел отомстить за убийство Маттеотти, фотографию которого он имел при себе. Казалини, перевезенный в больницу, там скончался от полученных ран» («Дни», 14 сентября 1924 г., № 564). 10 июня 1924 г. Джакото Маттеотти (1885–1924), видный юрист и один из лидеров итальянской социалистической партии, был похищен и убит фашистами в Риме. Преступление привело к т. н. «кризису Маттеотти». «Похороны Казалини. Рим (телеграмма). Сегодня [15 сентября — Ред.] состоялись торжественные похороны Казалини. Конторы и магазины были закрыты, громадная толпа народу собралась по пути следования похоронной процессии, охраняемому цепью войск. За гробом шли, между прочим, Муссолини, правительство, делегация Палаты Депутатов /…/ В процессии несли многочисленные флаги и венки. Собравшаяся толпа благоговейно приветствовала похоронное шествие /…/ Несчастный Казалини был убит /…/ в присутствии его 12–летней девочки» («Дни», 17 сентября 1924, № 566).
Пребывание в пансионе было кратким.
Мы сразу начали искать постоянное жилище, и его нашел Вячеслав. Вячеслав был до того не приспособлен к практической жизни, что не сумел бы себе не только яйца приготовить, но даже воды вскипятить, чтобы заварить чай. Да никогда ему и не пришлось этого делать. Но он великолепно умел торговаться, делал это с увлечением и всегда очень успешно. Помню, как в один прекрасный день, когда мы жили в Павии, было решено сшить мне вечернее платье. Вячеслав отправился с Ольгой Александровной и со мной покупать черный шелк. Он ничего, конечно, в шелках не понимал, но, важно спросив цену, сразу возмутился ответом и предложил половину. Переговоры с торговцем длились бесконечно. Голоса настолько повысились, что казалось, что дело дойдет до катастрофы, но неожиданно все кончилось дружбой: Вячеслав настоял на своем, и торговец воспылал к нему уважением и любовью.