Воспоминания. Книга об отце
Шрифт:
— Кто эти двое, которые к Вам приходят? У нас дом приличный, мы не можем позволить, чтобы у нас целовались на лестнице!
— Но это муж и жена.
— Нет, этого не может быть. Они слишком влюблены друг в друга.
Мейерхольд ревновал свою Зинаиду, как Отелло. Как-то раз вечером мы пошли целой компанией друзей есть мороженое в парк виллы Боргезе. Все были веселы, и Зинаида, накинув на плечи новый, только что подаренный ей мужем венецианский платок, шла по тротуару, мурлыкая песенку и подплясывая. Ясно, что группа встречных итальянских матросов, увидев эту легкомысленную красотку, пустилась делать ей комплименты. Никто не обратил на это особенного внимания, но Мейерхольд замолк, лицо у него сделалось мертвым и серым.
— Что с ним?
— Ничего. Это Всеволод «зарезался», — отвечает Зинаида.
Но главное осложнение ожидало нас впереди. По приглашению Мейерхольда мы доходим до Виллы Боргезе и входим в самое шикарное кафе ночного Рима. Кафе переполнено «коммендаторами», фашистскими иерархами, генералами, сливками буржуазии. Мы протискиваемся сквозь них, занимаем два стола, заказываем напыщенному официанту chefs d’oeuvre’ы кондитерского искусства. Вдруг Мейерхольд спазматически вскакивает и удаляется. Вот он посреди столиков, вот он на освещенной площадке, вот он вошел в гущу парка и… исчез. Проходят минуты — его нет; лакей приносит, высоко держа над головами клиентов, два подноса и ставит перед нами. Ни у кого из нас нет денег. «Всеволод зарезался, нужно идти в отель», — уже беспокоится Зинаида, и нам приходится, оставив нетронутыми подносы, позорно встать и, под выстрелами саркастических взглядов общества, пробираться между столами, чтобы удалиться.
Мейерхольд очень забавно показывал, как платить по счету в ресторане, если вы не говорите по — итальянски. Хозяин подает счет; Мейерхольд, насупившись, долго смотрит в него и затем впивается глазами в хозяина. Тот быстро смущается, берет счет обратно, поправляет что-то и возвращает его Мейерхольду. Опять то же самое: изучение счета, упорный взгляд на хозяина, смущение хозяина, исправление счета, возвращение его Мейерхольду. Мейерхольд проделывает в третий раз это мимическое упражнение и только после этого платит со спокойной душой.
В течение 1925 г. Вячеслав предпринимает целый ряд попыток практического устройства нашей жизни. Сначала он увлекается идеей основать
В первой половине августа 1925 г. Мейерхольды провели несколько дней в Сорренто [122] . Вскоре после этого Вячеслав, раньше получивший от Горького предложение литературного сотрудничества, решил поехать к нему [123] . 28–29 августа, из Сорренто, он подробно описывает свое путешествие:
Сегодня Успеньев день и годовщина нашего выезда из Москвы, дорогие товарищи! «Ри — га, Рри — гга!» [124] Я проснулся в 9 ч[асов] и хотел опять заснуть, но матерая хриплая цикада сказала мне из садика: «Пора, пор — ра!» Пишу перед дверью на террасу, в довольно большой и уютно обставленной квадратной, сводчатой, белой комнате, в ней, кроме входной, две двери, закрываемые соломенными жалюзи. Одна дверь ведет в оливковый садик, увитый крупными темно — лиловыми глициниями; другая на террасу, откуда видна мутно — бирюзовая бухта (сегодня, 29–го, она уже сафирная), Сорренто, растянувшийся на уступе отвесных скал и глядящий из своих садов, как Нарцисс, в море, а за ним великолепные каменные громады в фиолетовой дымке, тогда как ближайшие высоты покрыты оливами. Среди этих громад примечателен гигантский кряж, напоминающий мумию; египетский профиль ее головы с крутым затылком глядит в небо, линия шеи глубоко вырезана от подбородка, женская грудь высоко поднята, ноги вытянуты. С мумией сравнил этот кряж Максим Горький. Кругом глубокая, полная нега и тишина роскошно покоющегося, ленивого юга; только цикада вдруг заскрежещет, да дико заревет с дороги осел. За дорогой налево, под террасой, вилла 18–го века, где живет Горький, с глубокой аркой лоджии и неуклюжими белыми украшениями рококо на желтых стенах; за ней огромный сад, спускающийся до моря. С террасы Горького видно не только то, что видно у меня с террасы, но еще и величавый Везувий за голубым заливом с белою линией городов, вытянувшихся у его подножия, от — Кастелламаре, Toppe дель Греко, Редине, Портичи, Неаполя, Поццоли, Бай, до Мизенского мыса. И все под голубою вуалью. Неописуемо хорошо!
122
См. письмо Горького В. Ф. Ходасевичу от 13 августа 1925 г. («Новый Журнал», кн. XXXI, 1952, с. 205). См. также «Горький и Мейерхольд (К истории отношений»)», А. Февральский, «Вопросы литературы», № 3, 1966, с. 183–185.
123
Еще 20 июля 1925 г. Горький писал В. Ф. Ходасевичу: «На днях сюда приедет В. И. Иванов» («Новый Журнал», кн. XXXI, 1952, с. 203).
124
См. конец первой части воспоминаний, с. 115.
Вчерашний день, конечно, был утомителен. Уснул я только в 4 ч., а в 7 1/ 2разбудила меня S-ra Maria. Заботливо и нежно она снарядила меня. Прибыв на извощике на Stazione, увидел я поодаль дефилирующую чету наших знаменитых и любознательных путешественников [Мейерхольды] 1, с коими накануне вечером мы нежно распростились. Одновременно со мной чета выезжала с прямым поездом в Берлин. От четы отделилась собачка [Кроль] [125] и прибежала меня приветствовать. Кстати, ради Бога не говори Кролям ничего о предстоящей беглецу участи в Москве: они делают из этого большой секрет.
125
Так в оригинале письма Иванова.
Суббота, 29–го, перед обедом. Снабдив себя (за 8 лир) аппетитным cestino [126] , где был и хлеб, и много вкусной колбаски, и кусок ростбифа, и сыр cr^eme, и яблоко, и фиаскетто с белым Castelli [127] , я удобно уселся в полупустом поезде и не хотел читать, но с большим удовольствием и любопытством стал глядеть на горы, через которые мы переваливали. Миновали священный для религии и для филологии (библиотека рукописей!) бенедиктинский монастырь Монте — Кассино. Тревожился я только густою мглой, через которую героически голубела кое-как южная лазурь, при ярком солнце: боялся я, что мгла эта потушит волшебные краски Неаполитанского залива. Въехали в большой, неуютный, шумливый, грязный Неаполь. На трамвае доехал я в порт, но до пристани соррентского парохода пришлось мне очень долго — минут 20 — пробираться через рельсы с вагонами, ждущими разгрузки на громадные суда, между носильщиков, повозок, грузовиков, скота, — пока, наконец, не очутился я среди элегантнейшей публики на палубе большого парохода со стаканом caf'e glac'e в руках. Муратов хорошо присоветовал мне сесть на 4–х часовой пароход, идущий в Сорренто не прямо, а вдоль всего берега Соррентийского полуострова, ибо этих мест я раньше никогда не видал, а они изумительно красивы. Но сначала долго плыли мы мимо Везувия. Ce grand vieillard, sournois et m'echant, mais si coquettement bleu, ce g'eant malicieux et charmeur [128] , надвигается уже из-за первых огромных и прокаженных домов города у вокзала: он медленно попыхивает белыми облачками; над срезанной вершиною конуса вырастает белый шар, или коринфская капитель и потихоньку расплывается, выпихиваемая новым белым клубком. Проплыв мимо Везувия, пароход прямо устремляется к отвесным скалам впереди, оставив налево бухту белеющего в далекой низине Кастелламаре, и движется вдоль почти сплошной высокой каменной стены с пещерами, заливаемыми волною. У четырех разнообразно и причудливо расположенных по берегу селений до Сорренто происходит высадка пассажиров: к пароходу подплывают большие лодки и, подхватив путников, скрываются в скалах. Над отвесными утесами громоздятся замки, церкви, виллы, по оливетам горных склонов. Мгла потушить краски не могла, море синело, хотя к закату солнце спряталось за медными тучами. Вошед в Сорренто из лодки, хотел я сесть в автобус на Капо, но подскочил человек, спросил, не в Минерву ли я еду, не к Максиму ли Горькому, и предложил отельный автомобиль, в который затем погружены были еще 3 англичанки. Мы полетели сырыми и дикими корридорами между скал, забираясь зигзагами в гору (Сорренто показалось вовсе не «сладким», как я воображал, а диким до неуютности) и, проскочив через городок, покатились по рампе над морем. Минерва оказалась милой: простой и комфортабельной одновременно. Тариф (или, как Лидия пишет: тариф) — 30 лир в день, кормят хорошо и очень сытно.
126
cestino — корзинка с провиантом (итал.).
127
Castelli — вино из виноградников в окрестностях Рима.
128
Этот благородный старец, угрюмый и злой, но столь кокетливо голубой, этот хитрый чарующий гигант (фр.).
С террасы Горького нас завидели. Я сейчас же пошел к нему, встретил он меня очень сердечно и оставил у себя обедать. После виски был подан борщ. Сразу коснулись вопроса о журнале. Ему предложили из Советской России издавать на госуд[арственный] счет журнал, кот[орый] составляться будет им заграницей, а печататься в России. Он ответил согласием при условии, что ему будет предоставлена безусловная свобода, что цензуры над ним не будет. Ответ еще не получен. При этом Горький заявил мне, что, допустив своеволие, за которое извиняется, он поставил между прочим условие, что редактором отдела поэзии должен быть Вяч. Иванов. Я ответил, что прошу его на этом условии отнюдь не настаивать, тем более, что я еще не уверен, что могу принять на себя это трудное по тактическим причинам дело, и даже если бы принял, не хочу нести один эту ответственность, а непременно с ним вместе, так что я был бы скорее его советником и предоставил бы ему окончательные решения, — на что он ответил: «благодарю Вас». В тот же вечер мы уже успели поговорить кое о чем важном и принципиальном, в большом согласии, и кроме того, по моему настоянию, состоялось необычное в его доме дело: он читал свои вещи, а именно: повесть «Тараканы», которая потом обсуждалась. Это было в четверг; вчера, в пятницу, была прочтена «Безответная Любовь»; сегодня, ибо я кончаю письмо по возвращению от него, в 2 часа ночи, — «Голубая Жизнь».
Впрочем, за поздним часом, умолкаю. Мы гармонируем больше, чем я ожидал. Он, вопреки ожиданиям, совсем моложав, без седых волос, с рыжими усами, высокий, тонкий, чрезвычайно скромен, — уверяет, что учится писать, ибо еще не умеет, — ни следа старости или размяклости, сердечно вдумчив, часто глубок, похож по душевной проработке и просветленности на человека христианского подвига.
Но довольно! Упомяну только, что сегодня написал он, по моей просьбе, своей первой жене, Екатерине Павловне, работающей в Красном Кресте и, по его словам, пользующейся огромным влиянием на Дзержинского и его компанию, чтобы нашему Сержику выдали без затруднений заграничный паспорт [129] . Он надеется, что письмо (espresso-Luftpost) еще застанет ее в Москве, откуда в первых числах сентября она выезжает в Сорренто в гости, как приезжала и прошлый год. «Я с нею в самых дружеских отношениях, — прибавил он, — как и с Марьей Фед[оровной] Андреевой, с которой я жил десять лет; мне удавалось избегнуть с близкими женщинами драм»… Сын его зовет его «Алексеем». Но здесь я решительно побил рекорд, ибо мой сын именует меня в репримандах «mon fils» [130] — мальчики, Павлик и Эрдман [131] , хохотали от души, когда я сообщил им за обедом эту цитату из Димы (о социальном положении «опущенных» маркизов Квинтилиев) [132] . Завтра я подговаривал Макса (Максима Алекс. Пешкова, сына Горького от Ек. Павловны) свозить меня и милую Валентину Мих. Ходасевич, любительницу таких путешествий, на знаменитой
мотоциклетке в Амальфи, где я никогда не был [133] ; но в воскресенье нельзя: опасно, ибо автомобилисты устраивают по приморской дороге бешеные гонки, и решено ехать в понедельник. Из-за этого отложу отъезд — должно быть до среды. Еще здесь Кауны (америк. проф., по признанию Горького, ему сильно надоел, он все его интервьюирует и записывает, составляя с его слов курс новейшей литературы для Калифорнии, — между тем как миссис Каун работает над бюстом знаменитого человека) [134] . — Очень рад Катилине и Цирцее, но этого мне мало; нужно делать много, много th`emes. Также помнить о действиях над простыми дробями, тройном правиле, процентах и пр., а равно и о Телемахе [135] . Дракончик едет 2 или 5 (не помню) сентября в Неаполь и Помпеи [136] . Спасибо за колпачок. Да! да! рррррр… Пуф».129
Сержик — Сергей Витальевич Троцкий, о нем см. первую часть воспоминаний. Ему не удалось выехать из Советской России, где он и погиб в лагере.
130
мой сын (фр.).
131
Т. е. Павел Александрович Марков (р. 1897), театральный критик, режиссер и педагог, и драматург Николай Робертович Эрдман (1902–1970). Ср. в восп. Маркова следующий забавный пример «культа личности Горького»: «В те дни в Сорренто приехал к нему [Горькому. — Д. М.] Вячеслав Иванов /…/ он жил по советскому паспорту, бывал в советском посольстве, но — по всем своим взглядам, повадкам, манерам — явился полной противоположностью Горькому. Подлинный метафизик, игравший идеалистическими категориями, как мячиком, он еще в Риме рассказывал о предстоящем визите к Горькому, он был параден, блистателен — готовился к встрече обстоятельно и красиво. Горький встретил своего философского врага с изящной приветливостью, они провели день в подробной беседе, и, присутствуя при их разговорах, я не уставал изумляться широте знаний Горького по сравнению с изысканностью знаний Иванова, как известно, написавшего свою диссертацию на латинском языке. Речь шла о теории Mappa, о языковедении; Иванов наслаждался возможностью блистательной словесной дуэли, улыбаясь своими тонкими губами и поблескивая золотом очков. Но Горький обрушивал на него еше большую эрудицию и, покашливая, приводил в доказательство неведомые Иванову статьи, напечатанные в иностранных журналах. Оба собеседника были, видимо, довольны беседой, хотя каждый остался на своих позициях. Но, возвращаясь в ”Минерву“, утомленный Иванов должен был сознаться, что никогда не встречал более сильного и вооруженного противника» (П. Марков, «Встречи с Горьким», «Театр», № 6, 1959, с. 134). На с. 135 Марков пишет: «В один из дней он позвал к себе Эрдмана и долго и внимательно разбирал его ”Мандат“. Я не знаю подробности их встречи, но Эрдман вернулся с этой двухчасовой беседы окрыленным и радостным».
132
Лидия и Дима снимали в то лето комнату на море в Неттуно, близ Рима, у скромных хозяев. В их бедной передней, однако, висел рисунок пышного генеалогического дерева, доказывающего происхождение хозяев от знатного рода маркизов Квинтили, со своей стороны потомков древнеримских Quintilii.
133
Ср.: «Алексей Максимович поощрял и нередко сам составлял маршруты наших поездок с Максимом на мотоцикле вдоль побережья Неаполитанского залива…» (Валентина Ходасевич, «У Горького в Сорренто», в кн. Портреты словами, М., 1987, с. 190; см. также с. 196: «При мне приезжали в Сорренто и посещали Алексея Максимовича: З. Н. Райх, В. Э. Мейерхольд /…/ П. А. Марков, Н. Р. Эрдман, поэт Вячеслав Иванов…»). См. также статью В. Ф. Ходасевича «Горький»: «Иногда Максим сажал одного или двух пассажиров в коляску своей мотоциклетки, и мы ездили по окрестностям или просто в Сорренто — пить кофе» (Некрополь, с. 245).
134
Александр Каун писал В. И. 12.8.1925 из Сорренто по поводу возможной работы в Калифорнии или в Лондоне. Каун с женой приехал в Сорренто 25 июля (см. Летопись жизни и творчества A. M. Горького, вып. 3, 1917–1929, М., 1959, с. 417).
135
Дима посылал Вячеславу свои латинские и математические упражнения. Вячеслав здесь рекомендует делать больше «th`emes», т. е. переводов с французского на латинский (прим. автора).
136
«Дракончик» — шутливое прозвище римского друга Ивановых, талантливого археолога, специалиста по Помпее, Татьяны Сергеевны Варшер
Из проектированного Горьким журнала ничего не вышло [137] . Долгое время шли разговоры о проекте, крайне привлекавшем Вячеслава, о переводе всей «Божественной Комедии». Но из этого ничего не вышло [138] .
Говорилось также и о возможном переезде в Египет. Филологический факультет университета в Каире хотел пригласить Вячеслава. Но этому воспрепятствовал его тогдашний советский паспорт [139] . Затем все было налажено, казалось, с ординарной профессурой в Кордове, в Аргентине. Уже говорили об отъезде, но, как это нередко бывает в этих странах, в Аргентине случился государственный переворот. Приглашение в Кордову было аннулировано.
137
«Запретив ”Беседу“, в Москве решили, что нужно чем-нибудь Горького и приманить, а он на эту приманку тотчас пошел. После почти двухмесячного молчания он писал мне 20 июля: ”Ионов ведет со мною переговоры об издании журнала типа ‘Беседы’ или о возобновлении ‘Беседы’. Весь материал заготовляется здесь, печатается — в Петербурге, там теперь работа значительно дешевле, чем в Германии. Никаких ограничительных условий Ионов, пока, не ставит“ [полный текст письма опубл. в «Новом Журнале», кн. XXXI, 1952, с. 203. — Д. М.]. Это было уже чистейшее лицемерие. Я ответил Горькому, что журнал типа ‘Беседы’ в России нельзя издавать, потому что ‘типическая’ черта ‘Беседы’ в том и заключалась, что журнал издавался заграницей, и что ‘ограничительные условия’ уже налицо, ибо наша ‘Беседа’ издавалась вне советской цензуры, а петербургская автоматически подпадает под цензуру. Все это Горький, конечно, знал и без меня, но, по обыкновению, ему хотелось дать себя обмануть» (В. Ф. Ходасевич. «Горький», «Современные Записки», №LXX, 1940, с. 153). Любопытен тот факт, что, предлагая Иванову редактировать отдел стихов в ожидавшемся журнале, Горький за две недели до того, т. е. 13 августа 1925 г., писал Ходасевичу: «”Беседа“, кажется, будет журналом, посвященным вопросам современной науки, современного искусства, без стихов, без беллетристики. /…/ Беллетристика, стихи найдут себе место в ”Русск[ом] Совр[еменнике]“, который возобновляется при старой редакции» («Новый Журнал», XXXI, 1952, с. 204–205). В. Иванов никогда не играл никакой роли в ред. «Русского Современника», который так и не возобновился. Горький обманул и себя и В. Иванова.
138
См. «Vyacheslav Ivanov’s Translations of Dante», Pamela Davidson, «Oxford Slavonic Papers», New Series, volume XV, 1982, где дается сохранившийся отрывок из перевода; ее же: The poetic imagination of V. Ivanov. Cambridge Univ. Press, 1989.
139
3–го июня 1947 В. И. писал С. Л. Франку: «Оказавшись в 1924 г. с дочерью и сыном в Риме, я не знал, куда деться, и был счастлив, получив, вследствие хлопот Ф. Ф. Зелинского, от Каирского университета предложение занять кафедру истории римской литературы. Начались переговоры об условиях (прямо сказочных) и времени переезда; я принялся упражняться в английском языке, но когда в египетском посольстве было обнаружено, что я проживаю по советскому паспорту, моя сказка из тысячи и одной ночи рассеялась маревом: тамошнее министерство немедленно пресекло затеи наивных гуманистов» («Мосты», № 10, 1963, с. 364; цит. по оригиналу, хранящемуся в Бахметевском архиве Колумбийского университета).
Весь этот мучительный период кончился осенью 1926 года, когда совершенно неожиданно пришло Вячеславу приглашение от священника Леопольда Рибольди, ректора Collegio Borromeo, приехать в Павию, чтобы там жить и работать [140] .
II. ПАВИЯ
Один из наших хороших друзей, к сожалению, не помню — именно кто (быть может, Николай Оттокар), заговорил с отцом Рибольди о Вячеславе, объяснив ему, кто это такой, советуясь, как бы ему помочь. Отец Рибольди сразу загорелся, заинтересовался, решил устроить его близко от себя. Он пригласил его в Колледжио с поручением помогать студентам в их научных работах. Кроме того, отец Рибольди сильно способствовал тому, что Павийский университет предложил Вячеславу читать лекции по русской литературе.
140
Ср. письмо В. Иванова С. Л. Франку от 3 июня 1947 г.: «Более терпимою к моему советскому подданству, несмотря на фашизм профессуры, явилась Павия, где я получил место проф. новых языков и литератур в университетском Колледжио Борромео, старинном, роскошном и даровом общежитии для наиболее успешных студентов всех факультетов, и вместе лекторство русского языка в Университете. С осени 1926 г. до летних вакаций 1934 г. я жил там, в дивном здании XVI — ого века, но сокращение бюджетов повело за собой упразднение отдельной профессуры в Колледжио» («Мосты», № 10, 1963, с. 364) Рибольди был тогда еще совсем молодым. Он был худой, среднего роста, брюнет, с живыми, постоянно загорающимися глазами, с красивыми чертами лица, гибкий; он жадно изучал каждого нового любопытного для него человека, старался вжиться в его судьбу, выдумывал за него цели, к которым тот должен был стремиться, и в своем увлечении часто страшно преувеличивал его способности. Заинтересовавшись человеком, он ему не давал покоя, требуя от него все большего и большего. Он говорил: «Я люблю найти огонь в людях и, когда найду, стараюсь его разжигать». Он был великодушный, смелый, опрометчивый. Любил сочетать людей, выдумывал иногда совсем неожиданные предприятия. Иной раз талантливо, и все выходило; иной раз неудачно, и кончалось ему во вред. Но он никогда не унывал, не останавливался и, оставляя старые увлечения, предавался новым. Эта потребность постоянного волевого движения, думается мне, была у него отчасти врожденной, а отчасти зависела от отсутствия внутренней душевной гармонии, побуждающего его искать ее вне себя. Он принадлежал к поколению, из которого вышло много священников «модернистов», перечитал всю французскую литературу этого движения; учился он в Риме в Ломбардской семинарии, когда там начинал свою деятельность знаменитый модернист Буонаюти. Он с ненавистью рассказывал про своих руководителей и их педагогические методы. После такой студенческой подготовки, опять-таки предполагаю я, нелегко было стать священником и руководить людьми. Отец Рибольди очень много читал, был человек большой культуры. Принадлежал он родом к высшему обществу, имел изысканные манеры, поэтому при его доброте и чутком интересе к людям с ним было всегда неверятно легко, интересно и весело