Воспоминания. Книга об отце
Шрифт:
Приближался конец нашего пребывания в Женеве. Летом 1906 года мы с друзьями Вульфами наняли шале высоко в горах, в Comballaz, над городом Эгль (Aigle) [6] . Туда приехала к нам мама. Это был ее последний приезд в Швейцарию, и она приехала без Вячеслава. Как всегда, ее появление как бы покрыло всю душу волной радости; но все же на этот раз чувствовалось что-то иное, что-то очень печальное, какой-то солнечный закат. Мама была грустная, отяжелевшая; быть может, это было после ее опасного воспаления легких (не помню, была ли ее болезнь до Comballaz или потом). Ей тогда оставалось не более года жизни. Или она бессознательно ощущала будущее, или мои теперешние воспоминания окрашиваются этим сознанием.
6
Профессор Вульф, его жена, талантливая художница (Вера Васильевна) и два сына, наши с Костей друзья: Володя и Боб.
Она не захотела остаться в шумном нашем доме и наняла себе крошечное шале в совсем безлюдном месте. Из трех — четырех стоящих там шале только ее имело внизу жилую комнату. В верхнем этаже был сеновал. Остальные шале были просто сеновалами или складами. Дойти до маминого жилища можно было только пешком, без тропинок: минут 10 ходьбы, круто спускаясь по скользкой траве альпийских пастбищ. Должно быть, она работала там. К нам заходила нечасто. Самое желанное было провести ночь у нее. Она брала по очереди Веру и Костю. Я запротестовала: почему же не меня? И однажды была выбрана и я. Она меня научила, как разжигать печь (я до сих пор это свято вспоминаю, когда мне приходится это делать). Мы с ней состряпали яичницу. Все, что мама приготовляла, казалось невероятно вкусным и совсем необычным. В ней была какая-то жизненная солнечная сила.
II. БАШНЯ
Наступила весна 1907 года, в течение которой родителями было решено ликвидировать женевский дом и всей семьей окончательно переехать в Петербург.
Все было отослано в Россию. Вера осталась до осени у Оли и Феликса Острога, чтобы сдать последние экзамены своего лицея, а мы с Костей под предводительством Маруси поехали поездом в Петербург, куда прибыли в первый день Пасхи. Душа моя переливалась счастьем и патриотизмом. Я первый раз в жизни въезжала в Россию. Все встречные и извозчик говорили по — русски! Дождь и слякоть? Неважно — я на родине. Мама была с нами ласкова, но, думается, что в глубине души она ощущала наш приезд как неприятную необходимость. «Башню» пришлось расширить: присоединить к ее четырем комнатам еще три, проломив стену, отделяющую нас от соседней квартиры с окнами на Тверскую [7] . Заводилось хозяйство, дети, прислуга: посягательство на богему, на свободу.
7
В статье «Студия у Таврического» А. Кобака и Д. Северюхина, в газ. «Смена» от 22 мая 1986, описывается история дома (№ 25), где находилась «башня» (в квартире седьмого этажа, увенчанной башней). Авторы сообщают о постройке дома (1903–1904), его архитекторе (Михаил Кондратьев) и первом владельце (купец Дернов). «Домашнему» сближению художников и литераторов на «башне» способствовал тот факт, что непосредственно под квартирой Ивановых помещалась основанная в 1906 г. E. H. Званцевой художественная школа, в которой преподавали Л. Бакст и М. Добужинский. В ней училась, в частности, и жена Волошина — Маргарита Сабашникова.
Первое, что мама сделала через час после нашего приезда, это — послала нас с Костей вдвоем к Сомову, Кузмину и (не помню, сразу ли) к Струве, которые жили на Суворовском проспекте. Заблудиться было трудно по прямой линии от Таврической. Мы должны были представиться сами как ее дети и пригласить их зайти вечером в гости. Воспоминания этого первого дня у меня очень смутные, как если бы все это было во сне. И неудивительно: едва приехали после многодневного путешествия, а кроме того, патриотизм, волнение, природная застенчивость.
Я помню, как пришли Сомов и Кузмин (кажется, порознь). Сомов мне очень понравился: круглый, мягкий и ласковый, как уютный кот. Кузмин пригвождал внимание своими странными глазами: огромными, темными и спускающимися от переносицы по наклонной линии.
Мама нас позвала. Мы сидели в ее восточной оранжевой комнате на полу — на тюфяках, покрытых мягкими тканями и подушками.
Вечером нам отвели с Марусей и Костей большую комнату. В ней было одно мансардное окно; она была очень мрачная, обитая серыми обоями.
— Это Волошины так оклеили, — сказала мама.
Со временем обои переменили на красивые, ярко — голубые, но я все же вспоминаю эту комнату с неприязнью.
В начале 1907 года помню, что мама послала нас с Костей гостить на 3, 4 дня на дачу к Чулковым в Финляндию. Я думаю, что ей было приятно понемногу вводить нас в свое общество. Чулков очень дружил с нами. Я помню его довольно часто приходящим к нам. Он вскидывал свои темные густые волосы, придерживал их всей пятерней, чтобы они не падали на лоб и при этом почти декламировал: «Тайга! Вячеслав, тайга!..» [8] Он обожал тайгу и рассказывал про Сибирь очень интересно. Его жена, Надежда Григорьевна, была женщина красивая, очень южного типа, большой духовности, проникновенности и доброты. На даче у Чулкова нам было хорошо. Один раз они взяли нас кататься на лодке по какой-то узкой речке. На лодке был также Леонид Андреев. Он был видный мужчина, черноволосый, с бородкой и длинными волосами. На нем была белая косоворотка. Узнав, что мы дети В. И., он стал о нем очень много и крайне недружелюбно говорить.
8
В 1902
г. Чулков был арестован и сослан в Сибирь. См. его воспоминания Годы странствий (М., 1930): «Там, за Качугом, начиналась новая жизнь — огромная великолепная пустыня, зеленоокая тайга, с ее благоуханиями, с ее звериными тропами, с ее шаманскими тайнами…» (с. 25).А дня через 2 или 3 после нашего приезда мама отправила нас с Костей познакомиться с дядей Сашей, тетей Лизой и их сыновьями — нашими кузенами. Дядя Саша был братом мамы. Александр Дмитриевич Зиновьев был тогда губернатором петербургской губернии. Много позже, когда мы виделись в Риме, он сказал: «Я счастлив, что при мне не было ни одной смертной казни». (Город Петербург имел своего градоначальника и в управление губернии не входил.)
Зиновьевы жили в роскошном особняке. Внизу важный швейцар, обширный холл, широкая лестница, покрытая хорошими коврами. Мы взошли по ней на первый этаж и были введены в длинный зал — столовую. Стол нам показался бесконечным; за ним сидел целый отряд военных, которые как один встали и пошли нас приветствовать, подставляя свежепромытые одеколоном щеки под наши поцелуи. Только потом выяснилось, что кроме родителей, там было шесть кузенов: младшие учились в пажеском корпусе, старшие уже были офицеры. Всего у дяди Саши было семь сыновей, но старший, Саша, был убит на японской войне. Тетя Лиза мечтала иметь дочку, но все рождались защитники отечества. Младшего, Мишу, она долго одевала как девочку и оставляла ему длинные волосы. Костя очень привязался к Зиновьевым; постоянно у них бывал и гостил; они с ним обращались, как с сыном. Я их видала также, но любила в особенности тетю Лизу; позднее она мне как-то сказала, что после смерти мамы она думала, насколько возможно, мне ее заменить. Но мы с Зиновьевыми жили в таких разных мирах, что это было невозможно.
Кажется, это было в 1908 году, уже после маминой смерти. Тетя Лиза пригласила меня к ним на месяц в Копорье — зиновьевское родовое имение. За три версты от барского дома с невероятно обширным парком находилась сама историческая крепость Копорье, известная, так же как Ям и Орешек, своим героическим сопротивлением шведам. Крепость превратилась в развалины. Вокруг нее — село с церковью, куда по воскресеньям Зиновьевы ездили к обедне. В церкви они стояли на клиросе. Ездили в изящной коляске, с парой выездных лошадей, которыми правил кучер, одетый, когда хозяева жили в деревне, под ямщика: суконная синяя безрукавка, шелковая яркая косоворотка, на завитых волосах круглая шапочка с павлиньими перьями. В городе барскому кучеру подбивали под шинель невероятно толстый слой стеганой ваты, так что на козлах он сильно смахивал на ваньку — встаньку. Мы с Костей называли таких кучеров подушками — «Я сегодня ездил на подушке». — «Неужели?»
В Копорье мне показали старую сорокалетнюю белую лошадь «Каприз», на которой еще в юности ездила мама. Также показали и маленькую лохматую сибирскую лошадку с гривой до колен, которая была под Сашей, когда его убили на войне.
Приходила из недальней рыбацкой деревни бывшая наша «девушка» Дуня. Она вышла замуж за рыбака, была голодная и несчастная.
Летом 1907 года мы были все приглашены в Могилевскую губернию к Марусиной тете Елизавете Афанасьевне, в ее именье «Загорье». Имение было абсолютно разорено, и почти все земли были уже заложены. Но Елизавета Афанасьевна с большой семьей жила еще в усадьбе. Природа там была удивительной красоты: холмы, леса хвойные, осиновая роща, похожая на храм с высокими серебряными колоннами, пруд.
Здесь тихая душа затаена в дубравах И зыблет колыбель растительного сна; Льнет лаской золота к волне зеленой льна, И ленью смольною в медвяных льется травах. И в грустную лазурь глядит осветлена, — И медлит день тонуть в сияющих расплавах, И медлит ворожить на дремлющих купавах Над отуманенной зеркальностью луна. Здесь дышится легко, и чается спокойно, И ясно грезится; и все, что в быстрине Мятущейся мечты нестрого и нестройно, Трезвится, умирясь в душевной глубине, И, как молчальник — лес под лиственною схимой, Безмолвствует с душой земли моей родимой [9] .9
«Загорье», Cor ardens, II, 278.
Был большой дом хозяев, флигель, отведенный нам (Марусе, Косте, мне и позже приехавшей Вере), а кроме того, новый большой дом, только что построенный и еще не заселенный, который пах свежим деревом и смолой; в нем были помещены Вячеслав и мама. Они там жили и работали, а к нам приходили во флигель только на время еды. На просторном дворе усадьбы, как полагается, была конюшня, скотный и птичий дворы, жилища для работающих при усадьбе, дом для немца — управляющего. Когда мама увидела Загорье и вошла в свой новый дом, красота места ее потрясла: она взволновалась и вдруг начала плакать… Поздно осенью (17 октября) мама неожиданно умерла в этом доме после четырехдневной болезни. В это время объявилась сильная эпидемия скарлатины, мама ходила по деревням лечить крестьян и заразилась.