Воспоминания
Шрифт:
Март, конец 1863 г. Поездки в Москву.
1864 г. Участие в журнале братьев Достоевских «Эпоха».
Начало 1864 г. Дружба с А. Н. Серовым; знакомство с П. Д. Боборыкиным.
Конец июня-конец июля 1864 г. Отсидка в долговой тюрьме.
До 3 сентября 1864 г. Снова посажен в долговую тюрьму.
Около 21 сентября 1864 г. Выкуплен из тюрьмы А. И. Бибиковой.
25 сентября 1864 г. Григорьев умер от апоплексического удара.
28 сентября 1864 г. Похоронен на Митрофаньевском кладбище в Петербурге (в 1930-х гг. прах перенесен на Волково кладбище).
Письмо к отцу от 23 июля 1846 г *
Дражайший папинька.
Свидание с добрым Ксенофонтом Тимофеичем * , который привез мне вести о Вас и от Вас, убедило меня в той крайне грустной истине, что Вы не хотите понять меня, не хотите потому, что не решаетесь выслушать меня серьезно, что слишком легко смотрите на многое, что я уже несколько раз Вам высказывал. Простите меня… но это так!
Ксенофонт Тимофеич, как и Вы же, вовсе не способен к наставительной роли, но между тем из немногих его
I. Связь моя с Милановским * действительно слишком много повредила мне в материальном отношении, но вовсе уже не была же так чудовищна, как благовестит об этом Москва на основании слов Калайдовича и тому подобных господ. Лучшее доказательство — что многиеи слишком даже многиепорядочные люди состоят со мною в отношениях вполне дружественных. Москва, как это мне известно из одного письма Погодина, рассказывала, что я — пью горькуюи что у меня — раны на голове, а между тем — я здоров и жив и трезв по обыкновению. Тяжело мне расплачиваться за эту связь только материально, ибо, как я писал Вам с Дмитрием Калошиным, я взял на себя (давно еще) долг этого мерзавца. Но — бог милостив, авось я стрясу с шеи печальные последствия неосторожной доверчивости. Одно, за что я обвиняю себя вполне, это то, что Вы уехали, не простясь со мною, но, во-первых, вспомните мое фанатическое тогдашнее ослепление, а во-вторых, я от души просил Вас простить меня за это. Дело-то в том, что, запутанный этим гнусным человеком, я и не мог тогда поступить иначе. Связь же моя с ним и ослепление зависели слишком много от моей болезненной расстроенности. Ксенофонт Тимофеич узнал меня вскоре после моего приезда в Петербург, и он может засвидетельствовать, что мое нравственное состояние было слишком грустно. Да и Вы сами, немного посерьезнее взглянувши на мой несчастный характер, поймете, что я чересчур способен к отчаянью, не только уж к тоске и хандре: тосковать и хандрить я начал, право, чуть ли не с 14 лет. Вы скажете, может быть, что это — блажь; положим, но во всяком случае это болезнь. Я уехал… т. е., я хотел сказать, бежал из Москвы — уж конечно не от долгов, которые все-таки Непревышали годового оклада моего жалованья, и не от расстройства служебных дел, которое было бы очень легко поправить: нет! здесь были другие причины, разумеется, — и вот они: 1) Мне стало несносно — простите за прямоту и наготу выражений — мне стало несносно жить ребенком(вспомните только утренние головочесания, посылания за мною по вечерам к Крыловым Ванек, Иванов и сцены за лишний высиженный час), мне стало гадкопритворствовать перед разным людом и уверять, что я занимаюсь разными правами, когда пишу стихи, мне стало постыдно выносить чьи бы то ни было наставления. Все терзало меня, все — даже Вы, даже Вы, которого мне так жарко хотелось любить. Мне не забыть одной, по-видимому мелочной сцены: ко мне пришел Кавелин, человек, с которым я хотел быть по крайней мере — равным; мы сошли с ним в залу. Вы вышли и стали благодаритьего за знакомство со мною. О господи! верите ли Вы, что и теперь даже, при воспоминании об этом, мне делается тяжело; спросите у дяди * , какое впечатление это на меня сделало. Ясно, что это происходило от любви Вашей ко мне, но зачем же Вы не щадили моей раздражительной гордости? 2) Любопытно бы мне знать тоже, как Вы смотрели и смотрите на мою страсть к Ае Корш, на мою первую и, может быть, единственную страсть. И я, и она, мы оба были равны летами, общественным положением, даже состоянием; столько же, как и какой-нибудь Константин Дмитриевич Кавелин, имел бы я право надеяться. А у меня не было надежд; ребенок, которому чесали головку, я, однако, был столько благороден, чтобы отречься от всяких надежд. Да и на что мне было надеяться? Кавелин, правда, не был выше меня ни положением, ни даже состоянием, но он был почтисвободен — а я?.. Вы не виноваты в этом: виновата судьба, на тем не менее мои лучшие, мои благороднейшие впечатления были отравлены… И что же вышло из этого? Хотя бы в жертву Вашему счастью мог я принести свое счастье! но мог ли я? посудите сами. Я бледнел и худел ежеминутно, — я, как сумасшедший, метался по постели, возвращаясь оттуда, при мысли, что она будет женою другого… но я бы скорее вырвал себе язык, чем позволил бы себе сказать хоть одно слово ей, хоть одно слово Вам… Боже мой! и теперь, когда я пишу к Вам это письмо, когда я подымаю со дна души всю осевшую давно желчь, — и теперь я плачу, как ребенок. Скверно, смешно, а это так, и пусть мой ропот — горькое проклятие на так называемое Провидение, я не боюсь гнева этого Провидения, я ему не молюсь, я его проклинаю потому, что оно ровно ничего для меня не сделало. Простите меня, может быть, я оскорбляю Вас этим богохульством, но дайте мне хоть один раз говорить с Вами как с человеком. Душа моя больна, больна до сих пор… ни в безумствах разврата, ни в любви женщин, которых я напрасно пытался любить, мне не удалось найти забвения… И Вы, будете ли Вы в состоянии, как человек, как отец, винить меня за этот разврат? Человеку, у которого отравленажизнь, остается только ловить минуты. Что мне в моем будущем, в моей известности, в моей, может быть, будущей славе?.. Не знаю — любила ли меня эта женщина, говорю искренно, не знаю, ибо я слишком глубоко и свято любил ее, чтобы говорить о своей любви… но если я живу до сих пор, если из меня что-нибудь будет, виною этому мысль о ней. Для нее — я хотел быть вышемногих и равнымсо
всеми. Этой цели я достигаю. Голова ее мужа склоняется перед многими — моя голова ни перед кем не преклоняется.Страшным безумством покажутся Вам эти строки, но они пояснят Вам, от чего я бежал из Москвы и отчего я не могу приехать в Москву. Да не будут они Вам упреком — нет: Вы меня любили, за что же я буду упрекать Вас? нет, пусть они заставят Вас только пожалеть немного, о Вашем бедном сыне, лишенном даже возможности верить во что-нибудь.
Да и во что верить?.. О! если бы я мог возвратить веру в Вас, если бы Вы могли возвратить веру в меня… Но долго, долго ждать этого возврата — надо мною отяготели следствия моих неосторожных глупостей и когда-то еще я отстраню эти следствия! — в душе — жажда привязанности, жажда спасения, а кругом все так пусто и, с позволения сказать, подло. Да — подло! Я, например, имел пошлую глупость привязаться к старому дураку Варламову и еще горшую глупость отказаться от весьма здорового и дешевого удовольствия, и за это меня сделали извергом * , чуть не каторжником, и разные добрые люди, вроде Межевича, при явной невозможности поверить даже сплетням, от меня отступились. Фуй! как же как не подлостью прикажете называть эти вещи!
А Вы, которому я хотел бы, в замену бога, передавать все, Вы также смеялись над моим рыцарством.
Все это, со включением того, что вещи, достающиеся потом и кровью, нужно иногда продавать за 10 целковых, — удивительно весело и удивительно способно наполнить душу верою!.. Я один, совершенно один, ибо не могу же считать привязанностями привычку видеться со многими порядочными и благородными людьми: с какою бы радостью полетел бы я теперь к Вам с тем, чтобы посвятить Вам одним мою жизнь… но это невозможно. В Москве ждет меня одно: унижение— и лучше самоубийство, чем унижение в глазах единственной женщины, которую любил я искренно… О, поймите это — и простите меня.
Я хотел оставить Петербург, потому что был взбешен подлостьювсего меня окружающего, но это не сбылось — и прекрасно! Я нашел круг людей, равных себе, немного холодных, может быть, но независимых и свободных, как я. Пусть нет у меня в тяжелые минуты жизни ни одного сердца, которому мне не стыдно было бы высказаться, — видно уж, суждено пить эту чашу одинокой, безрадостной жизни.
Простите же меня, папинька, и лучше пожалейте обо мне, ибо только Вашего сожаления не буду я стыдиться. Верьте, что тяжел, иногда не по плечам тяжел крест моей жизни.
Целую руки Ваши и руки маменьки — благословите меня!
1846 года.
Июля 23.
Комментарии
При жизни Григорьева его автобиографическая проза печаталась в журналах большинство произведений опубликовано с опечатками и искажениями. Новые издания его прозы появились лишь в XX в., по истечении 50-летнего срока со смерти автора (до этого наследники были, по дореволюционным законам, владельцами сочинений покойного, и издавать можно было только с их согласия и с учетом их требований). Но большинство этих изданий, особенно книжечки в серии «Универсальная библиотека» 1915–1916 гг., носило не научный, а коммерческий характер и только добавило число искажений текста.
Лишь Материалы (здесь и далее при сокращенных ссылках см. «Список условных сокращений») — первое научное издание, где помимо основного мемуарной произведения «Мои литературные и нравственные скитальчества» были впервые напечатаны по сохранившимся автографам «Листки из рукописи скитающегося софиста», «Краткий послужной список…» (ранее воспроизводился в сокращении) письма Григорьева. Архив Григорьева не сохранился, до нас дошли лишь единичные рукописи; некоторые адресаты сберегли письма Григорьева к ним. В. Н. Княжнин, подготовивший Материалы, к сожалению, небрежно отнесся к публикации рукописей, воспроизвел их с ошибками; комментарии к тексту были очень неполными.
Наиболее авторитетное научное издание — Псс; единственный вышедший том (из предполагавшихся двенадцати) содержит из интересующей нас области лишь основное мемуарное произведение Григорьева и обстоятельные примечания к нему. Р. В. Иванов-Разумник, составитель Воспоминаний, расширил круг текстов, включил почти все автобиографические произведения писателя, но тоже проявил небрежность: допустил ошибки и пропуски в текстах, комментировал их весьма выборочно.
Тексты настоящего издания печатаются или по прижизненным журнальным публикациям, или по рукописям-автографам (совпадений нет: все сохранившиеся автографы публиковались посмертно), с исправлением явных опечаток и описок (например, «Вадим Нижегородский» исправляется на «Вадим Новгородский»). Исправления спорных и сомнительных случаев комментируются в «Примечаниях». Конъектуры публикатора заключаются в угловые скобки; зачеркнутое самим автором воспроизводится в квадратных скобках.
Орфография и пунктуация текстов несколько приближена к современным; например, не сохраняется архаическое написание слова, если оно не сказывается существенно на произношении (ройяль — рояль, охабка — охапка и т. п.).
Редакционные переводы иностранных слов и выражений даются в тексте под строкой, с указанием в скобках языка, с которого осуществляется перевод. Все остальные подстрочные примечания принадлежат Ап. Григорьеву.
Даты писем и событий в России приводятся по старому стилю, даты за рубежом — по новому.
За помощь в комментировании музыкальных произведений выражается глубокая благодарность А. А. Гозенпуду, в переводах французских текстов — Ю. И. Ороховатскому, немецких — Л. Э. Найдич.
Белинский — Белинский В. Г. Полн. собр. соч., т. I–XIII. М., изд-во АН СССР, 1953–1959.
Воспоминания — Григорьев Аполлон. Воспоминания. Ред. и коммент. ИвановаРазумника. М.-Л., «Academia», 1930.
Егоров — Письма Ап. Григорьева к М. П. Погодину 1857–1863 гг. Публикация и комментарии Б. Ф. Егорова. — Учен. зап. Тартуского ун-та, 1975, вып. 358, с. 336–354.