Война Роузов
Шрифт:
— Их план состоял в следующем. Вспомните главную цель: дом. Весь дом целиком. Они хотят, чтобы вы убрались оттуда. Любым путем, каким угодно образом. Они застали вас на месте с гувернанткой…
— Она, собственно, не гувернантка. Своего рода помощница по хозяйству, — Оливер удивился тому, что неожиданно взялся защищать Энн, словно хотел повысить ее значимость в собственных глазах.
— Но в ее обязанности входит заниматься с детьми.
— Можно сказать и так.
— Именно так я и сказал. Итак, они идут к судье и говорят, что вы состоите в связи с гувернанткой детей. Что вы — недостойный отец, что вы оказываете разлагающее влияние на детей. Совершили половой акт прямо у них под носом, так сказать. Такое аморальное
— Но это же безжалостно. Ее-то вины во всем этом нет.
— Мне показалось, она не так уж и невинна.
— Я имею в виду другое. Она просто посторонний человек. Зачем же поливать дерьмом и ее?
— Каждый, кто подходит к делу о разводе ближе, чем на длину плевка, оказывается по уши в дерьме. Тут уж ничего не поделаешь. Не будьте таким наивным. Ваша милая женушка вас подставила. Оставила одного в доме с молодой, привлекательной девушкой. Так?
— Так.
— Вы лишены нормальных сексуальных отношений?
Оливер направил палец прямо в грудь Гольдштейну.
— Это же ловушка. Я хочу подать на нее в суд.
— Вы хотите, чтобы они допросили того сыщика. И эту вашу как-там-ее-звать. А затем появится пресса. И прежде чем вы успеете опомниться, у них будет готов сюжет для порнографического фильма. Желаете, чтобы ваши дети послужили для него отправным материалом?
Оливер посмотрел на свое блюдо, на котором лежали лососина, сливочный сыр и круглая булочка. Желудок болезненно сжался. Он потянулся в карман за маалоксом и сунул одну таблетку в рот.
— Однако вы уничтожили все доказательства. Поэтому им не на чем основывать обвинение. Они проморгали свой шанс, — Гольдштейн жадно посмотрел на блюдо перед Оливером и указал на нее сигарой. — Вы собираетесь есть?
Оливер толкнул к нему блюдо, и Гольдштейн принялся за еду.
— Бесчеловечность людей всегда расстраивает меня. А когда я расстроен, я хочу есть, — вздохнул Гольдштейн с набитым ртом, поднимая плечи, чтобы набрать в легкие воздуха. Оливер ждал, пока он проглотит. Этот процесс, казалось, может тянуться бесконечно.
— Это какой-то театр абсурда, — вздохнул Оливер. — Но на высоком техническом уровне. Развод становится частью шоу-бизнеса. Ничего не осталось святого.
— Только брак может считаться святым. Развод — нет.
Философические проповеди Гольдштейна действовали на нервы. Он упражняется на мне, вспоминая о миссии раввина. Оливер понимал, что в глубине души Гольдштейн никогда не считал себя маленьким коренастым человечком с дряблыми веками, толстыми щеками и брюхом, похожим на засунутый в штаны надувной шар. Штаны он носил высоко, черный кожаный ремень опоясывал Гольдштейна в том месте, где, по идее, должна была находиться его грудная клетка. В голом виде, прикинул Оливер, он похож на перекормленного херувима.
— Когда вы начинаете так говорить, мне хочется посмотреть вам за спину, не трепыхаются ли у вас там крылья, — съязвил Оливер. Он знал, что Гольдштейн собирается с силами для очередной проповеди.
— Вы можете разрушить семью с юридической точки зрения, — начал он. — Но с биологической точки зрения семья все равно остается семьей. Термонт не станет возиться с равными правами, которые имеют все люди. Это плохо для детей. Позор, — Гольдштейн покачал головой; его лысина сверкала под светом лампы. — Вот что я посоветую, — он помедлил, восстанавливая дыхание. Сейчас он считал себя, Оливер был в этом уверен, Моисеем-законодателем, спускающимся с горы Синай и бережно прижимающим к груди таблички с заповедями. — Не обращайте внимания. Ничего не произошло. Попытка скомпрометировать вас сорвалась. Не получилось. Если она не станет поднимать шум, то и вы молчите. Я поговорю с Термонтом.
Если кто-то захочет раздуть это дело, суд доберется до детей. Если суд доберется до детей, они постараются доказать, что вы оказываете на них дурное влияние, то есть именно то, к чему они и стремились с самого начала.— Но как я могу не обращать внимания? А еще нужно решить, как теперь быть с Энн. Не представляю, как можно все уладить, — он покачал головой. — Барбара не станет держать язык на привязи. Она превратит жизнь Энн в ад.
— Жалко, что вы никогда не изучали Талмуд в синагоге, Роуз. Особенно с таким вашим библейским именем, как Оливер. Послушайте меня. Меня сейчас зовут не Мюррей, а Давид. Давид и Оливер. Друзья. Говоря библейским языком, Барбара не рискнет своей репутацией "хорошей матери". Вы сами говорили, что она хорошая мать. Вы даже думали, что она хорошая жена. Так зачем вырабатывать у себя комплекс вины? Если вы получите право опеки над детьми, им от этого лучше не станет. У вас есть работа. Вы много разъезжаете. Затем, посмотрите на меня как на своего духовного наставника. Комплекс вины не принесет вам никакой пользы. Мы, евреи, разбираемся в том, что такое вина, — он сделал паузу, пытаясь ускорить отрыжку, которая разразилась громким, падающим каскадами треском. — Порой хороший толчок помогает избавиться от всех хитросплетений, в которые заводят нас раздумья. Конфронтация сейчас ни к чему. Не надо расстраивать детей. Уговорите Энн остаться.
— А что, если она не захочет?
— Вы сказали, она любит вас. Ради любви женщины способны на множество глупостей.
— Например, заключить брак, — сказал Оливер, к которому внезапно подкралось воспоминание о Барбаре из светлого прошлого.
— Никогда нельзя основывать брак на любви, только на деловой основе. Почитайте Талмуд, Роуз. Он сделает из вас мудреца.
Гольдштейн загасил наполовину выкуренную сигару о жирную тарелку.
— Вся идея кажется мне отвратительной, — заявил Оливер. — Прежде всего дело в том, что я устал от той жизни, которую сейчас веду. Если бы только она стала хоть чуточку рассудительнее. Чем ее не устраивает половина?
— Помните царя Соломона и младенца [39] ?
— При чем здесь Соломон, черт побери?
— Наше дело имеет много общего с тем случаем. Нам необходимо доказать, что именно мы — настоящая мать вашего дома.
— Но настоящая мать предпочла отказаться от младенца, чем видеть его убитым, — Оливер был горд своей начитанностью, но Гольдштейн смотрел на него Грустным взглядом, его веки дрожали.
— Ну, и кому достался младенец?
39
Соломон — библейский персонаж, царь Израиля, прославленный своей мудростью и справедливостью; однажды на суде он приказал разрубить мечом младенца, чтобы отдать его половинки двум женщинам, каждая из которых называла себя его матерью. Испугавшись за жизнь ребенка, настоящая мать тут же отказалась от своих прав в пользу соперницы, та же, напротив, согласилась с решением царя. Увидев это, Соломон повелел не убивать младенца, а отдать его настоящей матери (З Цар., 3:16–27).
— Я уже ничего не понимаю, — сказал Оливер, пытаясь подняться. Гольдштейн снова усадил его на стул.
— Настоящей матери.
Он в панике убежал из закусочной, еще более сбитый с толку, чем накануне. Энн он обнаружил в ее комнате, где она складывала вещи.
— Я ухожу, — заявила она. Ее веки припухли от слез.
— Куда?
— Не знаю. Только бы не оставаться здесь. Лучше я уйду сама, чем буду ждать, пока она меня выдворит, — чемодан имел сильно помятый вид, одна из застежек сломана. Он почувствовал, словно хладнокровно выбрасывает ее на улицу.