Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Воздух небесного Града
Шрифт:

262

на скелете личности мускулатуру жизненного опыта. Но поэтом, конечно, из-за этого не станешь. Перевод — вот истинная школа, в которой, с одной стороны, душа обогащается чужим опытом, а с другой, появляется и собственное творчество при переплавке и перечеканке чужих сокровищ в собственную монету.

Я помню тот день, когда впервые прочёл переводы Бродского из Джона Донна. Это было ни на что не похоже, и некоторые строчки врезались мне в память, возможно, навсегда.

Я еду, ибо мы — одно,

Двух наших душ не разделить,

Как слиток драгоценный, но Отъезд мой их растянет в нить.

Это было «Прощание, запрещающее грусть» Позже я читал много

вариантов перевода этого стихотворения, но ни одно меня больше так не взволновало. А тогда (дело было в армии) я повторял эти стихи на разводах и в постели после поверки. Нравилась особенно третья строка, непривычно обрывающаяся частицей «но». Было грустно и сладко, совсем

263

как Татьяне, начавшей бредить любовью к Онегину.

Нечто подобное пережил сам Бродский, который был зачарован поэзией Донна. Известный многим благодаря своей сентенции о колоколе, который «звонит по тебе», сентенции, вынесенной Хемингуэем в эпиграф романа «По ком звонит колокол», Донн был и впрямь фигурой незаурядной. Стихи, которые он писал, были квалифицированы как поэзия метафизической школы. Поиск смысла жизни, попытка разобраться в себе и в мире, жизнь души, насыщенной одновременно и мёдом, и полынью — в подобных стихах. Донн — священник, настоятель собора святого Павла в Лондоне. От подобной поэзии рукой подать до христианства как такового. Сам Донн в зрелые годы перестал писать стихи, счёл их юношеской забавой и сконцентрировался на проповедях, став одним из блестящих проповедников эпохи. Я вспоминаю об этом и в который раз думаю о том, что расстояние от Иосифа Александровича до богословия в какой-то момент было меньше вытянутой руки. Шальная строчка, типа «а счастье было так возможно», вертится в голове,

264

но прожитая жизнь бронзовеет. Она такова, какова есть, и другой не будет, хотя при жизни могла меняться и в результате стать и такой, и этакой, и растакой.

Ещё Бродский напорист. Он вгрызается в языковую ткань с упорством голодной мыши, вгрызающейся в сыр. Поэт любил повторять слова У. Одена о том, что поэты — это органы существования речи. Через поэтов язык жив, и язык сам, как некое лично живое существо, выговаривает прячущиеся в нём идеи. Так думал Оден. Бродский был с ним полностью согласен. Бродский говорил, что именно язык рождает поэтов и поэзию, а не наоборот. От этой теории веет настоящим шаманизмом, но в случае с Бродским она работает. Поэт грызёт языковую ткань. Он, словно кит, пропускающий сквозь себя десятки тонн воды ради планктона, пропускает через мозг и сердце речь, и благодарная речь шифруется в шедевры.

Упорство, необходимое для подобного шаманства, Бродский берёт из крови, точнее, еврейской крови.

Иосиф Александрович в пух разбивает наши ходульные представления о том, что если еврей

265

работает лопатой, то лопата должна быть с мотором. Он освоил и сменил десятки профессий, причём самых низовых, «грязных». Свой полу- крестьянский быт в станице Норенской вспоминал как лучшую часть своей жизни. Его постоянно тянуло на военную службу, и если бы не пресловутая графа о национальности, мир, взамен поэта, получил бы лётчика-испытателя или подводника Бродского. Я говорю об этом мимоходом, как бы оговариваюсь насчёт еврейской крови и связанных с ней стереотипах. Как бы там ни было, советский еврей — это не просто еврей, а еврей плюс ещё что-то.

Главный признак этой крови, проявившийся в Бродском, есть настырность, умственная выносливость. Это — побочный продукт многовековой школы мысленного труда по изучению Писания и сопутствующей литературы. Веками поупражнявшись в области экзегетики, анализа и запоминания, евреи выработали в своей натуре нечто, позволяющее им успешно трудиться там, где царствует мысль, как слово и мысль, как цифра. Еврей-математик, еврей- физик — это побочный продукт многовековой мыслительной деятельности, переданный по

266

наследству. Это сказано впервые не мной. Я только повторяю то, с чем

согласен.

Миру не впервой питаться плодами побочной деятельности. Искали путь в Индию — нашли Америку. Искали философский камень — заложили фундамент современной химии. Строили на земле подобие Царства Божия — получился европейский мир с правами человека и бытовыми удобствами. Точно так же и здесь. Врождённая настырность и расположенность к умственному труду позволила Бродскому испытать на себе теорию У. Одена. Результаты впечатляют, хотя в том, в другом мире, отношение к результатам наверняка переоценивается.

Он очень взрослый поэт. У него нет чётко очерченных периодов роста, переходов от юношеской робости и восторгов к словам «не мальчика, но мужа». Как Афина, родившаяся в готовом виде из головы Зевса и сразу ставшая бряцать оружием, Бродский явился, словно в готовом виде, со стихами, мимо которых не пройдёшь. Надо прочувствовать смысл слов Ахматовой, которая после знакомства с «Большой элегией Джону Донну» сказала Иосифу: «Вы не понимаете, что вы написали».

267

Эта скорбная строгость поздней поэзии, эта позднеантичная элегичность, звучавшая в юности, эта всегдашняя грусть и отстранённость лично на меня действовали магически. Я хотел бы в юности иметь такого старшего друга, одновременно битого жизнью и широко образованного, разговоры с которым заменили бы мне чтение многих книг. Он закуривал бы при встрече и, сощурившись после первой затяжки, в прозе рассказывал бы мне то, что всем вообще говорил в стихах: «Путешествуя в Азии, ночуя в чужих домах, лабазах, банях, бревенчатых теремах, ложись головою в угол, ибо в углу трудней...» — и так далее.

Такого старшего друга не было. Поэтому я с жадностью читал стихи, тем более что многое в них было написано и даже озаглавлено как назидание. Многое я помню до сих пор, как, например, вот это:

Гражданин второсортной эпохи, гордо Признаю я товаром второго сорта Свои лучшие мысли, и дням грядущим Я дарю их как опыт борьбы с удушьем.

268

Кто не задыхался, пусть проходит мимо, насвистывая шлягер. Но я задыхался, временами задыхаюсь и поныне, и эти стихи воспринимаю как адресованные мне лично.

Были и другие строки, которые невозможно до сих пор читать без поднимающегося от сердца к горлу комка.

Так долго вместе прожили, что снег,

Коль выпадал, так думалось, навеки,

Что, дабы не зажмуривать ей век,

Я прикрывал ладонью их, и веки,

Не думая, что их хотят спасти,

Метались там, как бабочки в горсти.

Не раскрывая книг, только скребя по сусекам памяти, можно было бы наскрести достаточно стихов для поэтического вечера. Но статья о поэзии хороша тогда, когда количество цитат в ней минимально. Что толку переписывать стихи, увеличивая объём своего труда за счёт чужого богатства? Жаль, что я понял это не так давно.

Что я вообще понял? Понял, что любить — не значит со всем соглашаться. Я не согласен с Бродским в том, что Цветаева лучше Ахматовой, не до конца согласен с теорией Одена о жизни

269

языка через поэтов. Он готов был матом огрызнуться на слова о необходимости страдания для гения. А я матом на эти слова огрызаться не буду. Я с ними согласен.

Мы были однажды в Риме, были там глупо, мимолётно и почти случайно. Была осень, более тёплая, чем наш июль. Во дворе русского прихода на улице Палестро после службы нас угощали обедом. Конечно, это были макароны и много сухого вина. Двор был затянут виноградом. Сквозь листья пробивалось солнце и, ложась на людей сотнями пятен, делало всех похожими на одетых в камуфляж. Или нет. Мы были похожи на выдуманных античных людей с картин Генриха Семирадского. Приход чествовал пожилого и благообразного писателя, давно покинувшего Родину и не переставшего по ней страдать. Там была сказана фраза о том, что гений то ли рождается, то ли закаляется от неразделённой любви. На этих словах Иосиф Александрович бы выругался.

Поделиться с друзьями: