Вознесение (сборник)
Шрифт:
И не дано им будет завершить дела свои,
И не вернуться им к родным и близким.
Раздастся трубный глас, и из могил своих
Поднимутся и устремятся к Богу люди…
Мулла читал священную книгу, в которой вился непрерывный зеленый стебель, давая побеги и почки, оплетая мир бесконечной порослью человеческих дел и поступков. Басаев слушал заунывную сладкую музыку, которой внимали командиры, стоя на могильной земле, одноглазый охранник Махмуд, держа наперевес пулемет, оператор, водя по могиле глазком телекамеры, и лежащий на ковре Илияс, убитый в дневной атаке, суровый и строгий, хранящий в груди неизлетевший крик боли.
В новогоднюю ночь, отражая первое вторжение русских, жгли бронеколонну в районе вокзала. Стояла на площади в мерцаниях ослепительная новогодняя елка. Дымили моторами танки, артиллерийские тягачи, боевые машины. Экипажи легкомысленно и победно вылезали на броню, любовались зимним нарядным городом. С крыш, из подвалов, из распахнутых окон, под разными углами, исчерчивая воздух шипящими трассами, полетели гранаты. Вонзались в борта и башни, прожигали сталь, вышвыривали в воздух гулкие разноцветные взрывы, изрыгали из люков зеленое ядовитое пламя. Гибли в огне танкисты. Спекался в раскаленной броне десант. Летела вверх оторванная детонацией башня. Как факел, бежал и падал облитый горючим солдат. Илияс, установив на подоконнике ручной пулемет, поливал огнем площадь, хохотал, матерился, счастливо озирался оскаленным горбоносым лицом.
Через день пировали в пригородной вилле, забив четырех баранов, прихватив ящик водки и веселых разгульных татарок, побывавших в турецких публичных домах, обученных искусству любви. Всю ночь с Илиясом пили водку, снимали с раскаленных шампуров душистое мясо, принимали донесения о потерях врага, о захваченных пленных, о брошенных русскими транспортерах и танках. Расходились с татарками по разным половинам дома, падали в глубокие, под шелковыми балдахинами постели. Под утро, оттолкнув докучную девку с влажными козьими грудями, пошел босиком по коврам отыскивать друга. Нашел Илияса в спальной. На кровати, голая, лежала татарка, выставила круглый, с темным пупком, живот. Илияс расставлял на животе автоматные патроны. Приказывал ей не дышать. Девка крепилась, терпела, а потом начинала смеяться,В тот день не будет ни одна душа
Обижена не по заслугам,
И вам воздастся лишь за те поступки,
Которые вы совершили в жизни ближней…
Мулла читал погребальную суру. Рокочущий, струнный, стенающий звук породил вибрацию мира, в котором остановилось время, вмороженное в стеклянную ночь. Зрачки, словно из глубины окаменелого тела, не в силах шевельнуться в глазницах, видели струйку земли, побежавшую из-под ноги охранника в могильную яму. Далекую, взлетевшую над крышей осветительную ракету, беззвучно сносимую ветром. Падение чистых снежинок в хрустальных лучах прожектора. В его остановившемся сердце, в оцепеневшем сознании задержалась одна-единственная сладкая мысль, что и его убьют, и они встретятся с другом в небесном саду, под навесом, с которого свисают солнечные виноградные гроздья, за чистым деревенским столом, на котором стоит маленькая бирюзовая чаша.
В Буденновске, в исстрелянном больничном корпусе, они подгоняли к окнам плачущих русских баб, заставляли их махать полотенцами, останавливая атаку спецназа. Илияс, худой, в черной одежде, содрав с головы мешавшую маску, прыгнул на больничную койку, утопив башмаки в подушке. Торопил бойцов, которые несли расстрелянного русского летчика – белобрысая голова, рука с обручальным кольцом. Подтащили к окну, сбросили наружу, напоказ осаждавшей «Альфе», оставив на подоконнике жидкий красный мазок. Он, Басаев, шел в кабинет главврача, где его к телефону вызывал Черномырдин, – испуганный бабий голос, скрипуче искаженный телефонной мембраной.
Недавно, в декабре, русские колонны втягивались в предместья Грозного. Батареи гаубиц начинали сыпать на город фугасы и разрывные снаряды. Первые штурмовые группы вгрызались в заводские районы, а их выбивали снайперы. Загорались по всему горизонту взорванные нефтепроводы, словно шагали в ночи угрюмые, с красными факелами великаны. Илияс примчался с передовой на джипе. Врубил во всю мощь визжащую жаркую музыку. На хромированном радиаторе, пучеглазая, в липких волосах, на красном черенке шеи, висела отрубленная голова контрактника. Отряды, встречавшие джип, стреляли из автоматов в воздух, кричали: «Аллах акбар!»И солнце завершает путь. За срок, определенный для него.
И солнцу не дано настичь луну,
И ночь не сможет день опередить, —
Всему назначено проплыть свой путь по своду…
Мулла завершил отпевание, закрыл священную книгу. Двое охранников спрыгнули в яму, вынимая из нее горстями землю, бережно высыпая на край, словно убирали до последней соринки подземную обитель. Четверо других приподняли Илияса с ковра, не давая упасть его рукам, раздвинуться сжатым стопам. Охлажденное тело не гнулось, твердо лежало на воздухе, не в белых пеленах, в которых омытая плоть отплывала в небесное странствие от порога родного дома, а в пятнистом военном мундире, продырявленном пулей, остававшейся в теле воина. Его спустили в могилу. Уложили в длинную нишу. Повернули бородатое, с впалыми щеками лицо на юг, в сторону белоснежной Мекки, чтобы его глаза под коричневыми веками вечно созерцали солнечную бирюзу изразцов, черный священный камень, упавший в пустыню с небес. Закапывали могилу лопатами, кидали землю горстями. Басаев, ссыпая вниз сырую струю земли, успел разглядеть горбоносое лицо Илияса, на которое упала тяжелая земляная россыпь. Могильный холм полили из кувшина водой, чтобы священная влага способствовала воспарению души. Поставили две горящие свечи, задуваемые ветром. Шли в дом, где топилась жаркая печь и на столе, окутанный паром, с цукатами и изюмом, ожидал поминальный плов.
Глиняное блюдо с остатками плова отражало глазированными листьями и цветами тусклый свет лампы. Командиры подносили к губам цветные пиалы с чаем, брали из вазочки колотый сахар, неторопливо, громкими глотками запивали жирный плов. Басаев чувствовал, как тают под языком острые кристаллики сахара. Выслушивал доклады, походившие на военные повествования, не задавая главный, волновавший их всех вопрос. Продолжать ли удерживать город, сражаясь за каждый дом, истребляя в уличных боях силы русских, не давая соединиться двум половинам их рыхлой медлительной группировки, одна из которых увязла в Грозном, а другая медленно, неповоротливо ползла на юг, в горы. Или, сберегая отряды, уйти из Грозного, пересечь равнину в тылах у русских частей, пробиться в горы и там, соединившись с товарищами, дать главное сражение. Разбить врага среди тесных ущелий, заснеженных перевалов, горных селений, укрепленных, как неприступные крепости. Он не торопился задавать командирам этот главный вопрос, который безмолвно витал над их головами, собрал их за поминальной трапезой вокруг глиняного цветастого блюда.
– Сегодня русские на моем направлении потеряли полсотни убитыми. Мы оставили микрорайон, заминировали их трупы и отошли. Они подтянули к передовой огнеметные танки «Буратино». После выстрела дом превращается в кипяток, а потом в аккуратную кучку мусора. Сгребаешь в совочек веничком и выносишь! – Это сказал с усталым смешком Руслан, чьи пышные усы и расчесанная борода были разделены гребнем на тонкие золотистые струйки, а широкий лоб скрывала траурная черная перевязь с бегущей арабской строкой. Басаев слушал знакомый рокот его голоса, в котором едва слышно дребезжала трещинка усталости. Всматривался в темные подглазья, в нездоровые припухлости щек, в растресканные больные губы. Вспомнил его лицо, потное, яркое, с белоснежной улыбкой, когда в кузове грузовика мчались по горящему Сухуми, молотили из пулеметов по окнам домов, по резным решеткам и клумбам. И под пальмой, привалившись к волосатому стволу, словно отдыхая, сидел убитый грузин.
– На моем направлении все нормально, Шамиль, – добавил Руслан, словно услышал в себе эту тонкую дребезжащую трещинку, – боеприпасов хватает. Завтра проведем контратаку.
– Сегодня наши саперы взорвали фугас, разломили танк надвое. Сапер Аслан, ты знаешь его, Шамиль, брат Мусы Ратаева, получил пулю в голову и успел замкнуть контакт. Как такое может быть? После смерти руки сами контакт замкнули! – с изумлением и внутренним восторгом говорил Хожамат, в каракулевой тяжелой папахе, поддерживая пиалу волосатыми пальцами, на которых, как лиловый бычий глаз, круглился перстень в серебряной оправе. Эти восторженные интонации были проявлением тайного безумия, которое Басаев знал по себе и которое развивалось подспудно после многих бессонных ночей под непрерывным обстрелом. Фронт, что держал Хожамат, продавливался русскими с помощью тяжелых гаубиц и авиационных налетов, после которых на месте многоэтажных домов оставались оплавленные воронки и бетон становился похож на стекло. Белки говорившего были желтые, как горчица. Гепатит состарил и иссушил его красивое лицо, которое запомнилось Басаеву после рейда в Кизляр, когда отряд Радуева прорвал окружение русских, вернулся на базу, и Хожамат, после омовения в бане, в чистой рубахе, с золотой цепью на смуглой шее, выпил стакан водки, вытянул утомленные ноги в пестрых толстых носках, беззвучно и счастливо смеялся, закатив голубые белки. – У меня пока тоже нормально, Шамиль. Не хватает медикаментов. Много моих людей простудилось. Воюют больными.
– Мы сегодня дом потеряли. Рядом с Музеем искусств. Погиб певец Исмаил Ходжаев. С песней пошел в атаку, как на сцене. Был самый лучший голос в Чечне. В Турцию на гастроли ездил. Я людей послал под землю, в туннели, чтобы вытащили труп Ходжаева. Труп не сумели достать, а двух пленных русских забрали. Теперь я их петь заставлю! – ненавидяще произнес Арби, бритый наголо, с синеватой бугристой головой, с черной ваххабитской бородой, которая, словно фартук, лежала на пятнистом мундире. Басаев видел несколько масленых зернышек риса, застрявших в бороде. С невольной неприязнью смотрел на молодое, с крупным носом лицо дагестанца, по которому, как темные молнии, метались конвульсии ненависти. Почти неизвестный охранник, встречавший генерала Лебедя в Хасавюрте, подводивший ему под уздцы белого коня, незаметный подвигами среди прославленных командиров, Арби вдруг засветился огненной силой во время ваххабитских митингов. Потрясая над толпой автоматом, звал чеченцев в Дагестан и Адыгею, проповедовал великую Чечню от моря до моря. Площадь кричала ему, как пророку, «Аллах акбар!», колыхалась, готовая к священному походу. – У меня не хватает людей, Шамиль. Воюют даже безрукие. Один подкатывает к стрелковой ячейке на инвалидной коляске. Но Аллах вселяет в нас силы. На нашем фронте русские не пройдут!
Басаев выслушивал командующих фронтами, стараясь угадать их сокровенные мысли, невысказанные слова. Знал их всех, управляя их характерами, страстями и самолюбиями. Сталкивал их и ссорил до такой степени, что они направляли друг на друга оружие. Мирил, вовлекая в кровавую борьбу с неприятелем, побуждая их силой, деньгами, личным мужеством, к которому они ревновали, которым восхищались.
Признавали его превосходство, подчиняясь его неколебимой жестокой воле, упрятанной, как в бурку, в медлительную речь, спокойные ленивые взгляды, неторопливые плавные жесты. Он знал, кто чего стоит в мирное и военное время. Кто может предать, польстившись на чины и на деньги. Кто, однажды поклявшись в дружбе, умрет за нее под пыткой. Ведал их тайные пороки и слабости, их связи с агентурой врага, счета в зарубежных банках, имена их жен и любовниц, хитросплетение родовых отношений. В эту зимнюю ночь, среди горящего города, сидя за поминальным столом, он всех их любил. Над каждым из них сквозь копоть и гарь пожарищ, в бездонной чудной лазури витал белоснежный город. И если здесь им суждено разлучиться, пасть от осколка и пули, то там, среди бирюзовых мечетей и золотых куполов, под сенью вечнозеленых деревьев, им уготована встреча. Они сядут за длинный стол в легких чистых одеждах, и Илияс, над чьей могилой горят две поминальные свечи, поставит перед ними глиняное блюдо с плодами.
– Теперь, когда я узнал положение на фронтах и убедился в стойкости ваших отрядов, уверился в вашей готовности воевать до конца, хочу задать вам вопрос. Продолжить ли нам оборону, оставляя под развалинами цвет наших людей, показывая миру пример героизма и стойкости. Или уйти, чтобы русские на раскаленных развалинах Грозного жарили свои трупы, а мы соединились с нашими братьями в Аргунском ущелье, пополнили боеприпасы и продовольствие и в Ведено и Шатое обрушили на головы русских снежные лавины и оползни.
Командиры молчали, подставляли пиалы под огромный цветастый чайник, который вносил однорукий Рустам, брат погребенного Илияса. И каждый, подставляя пиалу, придерживал чайник за изогнутый носик, помогая Рустаму.
Первым заговорил Леча, чье бескровное, с выцветшими губами лицо напоминало пыльное зеркало, в которое заглянула смерть. Он был именит своим родством с убитым Дудаевым. Его звезда закатилась после того, как русская авиационная ракета поймала в ночи слабый
импульс радиотелефона и взорвала в поле первого президента Ичкерии. Говорили, что Леча пал духом, предчувствует смерть. Послал голубиную почту жене в Ингушетию с просьбой, не дожидаясь его, уехать в Турцию.– В моем отряде, Шамиль, половина раненых и больных. Мы еще удерживаем рубежи, спрямляем линию фронта. Но может случиться, что число раненых превысит число сражающихся и некого будет ставить на место погибших. Если есть возможность уйти, если, собравшись вместе, мы прорвем кольцо русских, не надо откладывать. Русские по громкоговорителям объявили амнистию. Мы соберем своих раненых и выпустим их к русским. Они получат медицинскую помощь, сберегут свои жизни, а потом вернутся в наши ряды. Мы же уйдем, сохранив для сражений свои отборные силы.
– Мир смотрит на нас! Каждый день в Париже, в Нью-Йорке и в Лондоне люди включают телевизор и смотрят, как мы на развалинах Грозного, на фоне сожженных русских танков, поставив ноги на головы мертвых русских собак, кричим «Аллах акбар!». Мир восхищается нами и ненавидит Москву! Мы должны оставаться здесь, пока этим жалким московским трусам не прикажут сильные люди Америки и они, как в прошлую войну, начнут искать в горах Масхадова. Примут его подобострастно в золоченом кремлевском дворце. Мы близки к победе! Останемся в Грозном, Шамиль! – Артистичный Ахмет с шелковым бантом на шее поднял вверх чистую белую ладонь. Блеснула золотая цепь на запястье. От взмаха качнулся воздух, пахнуло тонким дорогим одеколоном, и Басаев вспомнил, как Ахмет на зеленой поляне ставил на колени связанного вертолетчика, приближал к его голове тяжелый пистолет и после выстрела на светлом древесном стволе кровенели щепки. – Я останусь здесь, Шамиль! Наша столица священна. Отсюда, из Грозного, самый короткий путь к победе и самый короткий путь в рай.
– Я думаю, пора прорываться. Пощупать фланги полков. Послать разведгруппы. И на прорыв. Мы сделали что хотели. Показали миру варварство русских и героизм чеченцев. Сюда, на эти развалины, будут ездить делегации из всех стран мира и проклинать московских убийц. А мы уйдем на равнину. Растворимся в селах, малыми группами станем громить русские посты и колонны. Мы устроили им ад в Грозном. Устроим ад на каждой тропе и дороге. Они перестанут строить у себя в России дома и заводы. Будут строить одни морги. – Руслан повернул к свету расчесанную золотистую бороду, и казалось, по струйкам бороды, как по золотым трубочкам, льется ненависть. – Мы пойдем в Россию и растворимся в диаспоре. Станем взрывать нефтепроводы и мосты, электростанции и плотины. Мы будем убивать их политиков, писателей и священников. На кремлевской стене зеленой краской мы напишем слово «джихад». И когда мы захватим атомную станцию где-нибудь в окрестностях Москвы, я хочу посмотреть, как побегут из их столицы голосящие бабы и сопливые выблядки за Урал, куда их не загнал Адольф Гитлер.
Они говорили каждый в меру своего ума и храбрости. Он выслушивал их с благосклонностью и вниманием. Думал при этом, какое направление выбрать для прорыва среди развалин и ржавых заводских корпусов. Кто из них пойдет в разведгруппе, исследуя проходы в минных полях. Кто двинет на флангах, отвлекая русских ложным маневром. Он принял решение и теперь незаметно и вкрадчиво навязывал его остальным. Хотел, чтобы им казалось, будто они сами делают выбор, а он, командующий, только выполняет их коллективную волю.
На пороге, нарушая их военный совет, показался одноглазый охранник Махмуд. Держал в руках трубку радиотелефона, и все его огромное неуклюжее тело выражало виноватое смущение и почтительность. Басаев недовольно повел бровью, отсылая его назад.
– Звонит Москва, Шамиль!.. Говорит позывной Алмаз!..
Испытав моментальное волнение, Басаев принял трубку и услышал из глубины пространств, словно из горловины Вселенной, удвоенный мембранным эхом знакомый, чуть заикающийся голос Магната. Их связывали запутанные и неясные отношения дружбы, взаимного недоверия, проверенная на огромных деньгах и политике верность, ожидаемое с обеих сторон вероломство. Их держало вместе совпадение финансовых и нефтяных интересов, тайная договоренность, из которой проистекала нынешняя война, их будущая совместная победа. Магната – в Москве, его, Басаева, – на Кавказе.
Голос дрожал и блеял, словно в мироздании среди звезд паслась черная глазастая овца, изрекающая человеческие слова.
– Здравствуй, дорогой брат!.. («Брат… Брат…» – вторило эхо.) Долго не могу говорить… («Говорить… Говорить…» – дрожала мембрана Вселенной.) Очень высокие люди, твои друзья, полагают, что ты должен уйти из Грозного… («Грозного… Грозного…» – гудел голос в гулком кувшине пространств.) Ты нам нужен живой, а не мертвый… («Мертвый… Мертвый…» – вещала черная овца мироздания.) Тебя найдет человек и покажет коридор для прохода… («Хода… Хода…» – дразнил невидимый пересмешник.) Ты понял меня, Шамиль?..
– Где гарантии, что меня не подстрелят?.. Ты звал меня в Дагестан, сказал, что не будут бомбить… А меня бомбили… Я выполняю свои обещания, а ты нет… Почему не пришли деньги на счет в Лозанне?..
– Пришли, сделай запрос… Я выполню все мои обещания… Ты пройдешь коридором из Грозного, и к весне, когда все будет кончено, мы встретимся с тобой в Ницце, где уже встречались… Обсудим наши дальнейшие планы…
– Где гарантии, что коридор настоящий?..
– Гарантии в нашей дружбе… В нашем общем бизнесе… В победе новой российской власти… Прощаюсь, Шамиль… Запомни, к тебе подойдет человек… («Человек… Человек…») – отражался голос от невидимых круч и откосов. Пропал, оставив легкие трески, словно кто-то сминал кусочек серебристой фольги.
– Будем готовить прорыв, – обратился Басаев к командирам, молча следившим за его разговором.
Безрукий Ахмат поднес цветастый тяжелый чайник, и Басаев, помогая калеке, придерживал горячий фарфоровый носик, пока в пиалу лился черный пахучий настой.Глава шестая
Командиры уезжали в джипах. Хрустальные фары ослепительно вспыхивали, вылизывали стены, ограды, проезжую часть. Тут же гасли, превращаясь в тусклые пятна габаритов. Скрывались за углом рубиновые хвостовые огни. Басаев подозвал начальника разведки, маленького, с красноватой бородкой, ловкого, как обезьяна, Адама:
– Арби сегодня забрал двух пленных, передал тебе. Хочу на них посмотреть.
– Поедем, Шамиль. Посмотришь пленных. Я их собирался допрашивать.
Адам, ловкий коротышка с длинными могучими руками, поросший рыжей шерстью, покатился во тьму, и казалось, он, как шимпанзе, бежит, опираясь рукой о землю.
Из темноты возник преданный одноглазый Махмуд с неразлучным пулеметом, опоясанный зубастой лентой.
– Будем готовить отход, – сказал Басаев, глядя, как на свежей могиле догорают две робкие свечи. – Цех в третьем микрорайоне подлежит ликвидации. Возьми людей, возьми канистры, возьми огнеметы. Готовый товар заберешь, а остальное – в пепел. Нам не нужны следы и свидетели.
Речь шла о маленькой фабрике по производству героина, где работали пленные. Этиленовые пакеты с белым, как снег, порошком тайно, даже в дни жестокого штурма, отправлялись из города. Неведомыми путями и тропами, в ручной колымаге беженца или в цистерне русского наливника, попадали к надежному ингушу, торговавшему в Назрани металлическим хламом, к добродушному осетину, державшему на рынке Владикавказа лоток свежей зелени. Товар уходил на север, в русские города, где расторопные чеченцы диаспоры сбывали его верным торговцам. В московских дискотеках, среди мерцающих призрачных вспышек, у девиц стекленели глаза. Словно радужные нефтяные разводы, текли видения. Бармен за стойкой превращался в прекрасного ангела, уносил счастливую пленницу в райские сады. Деньги от наркотиков отдавались надежным банкирам или шли на подпольные рынки оружия, где продажные офицеры русской разведки грузили в трейлеры ящики автоматов, гранатометов, переносных зенитных ракет в смазке, с заводской маркировкой. Позже, в горах, от удачного пуска ракеты взрывался боевой вертолет, и гибнущий летчик, помещенный в сферу огня, кричал напоследок по рации: «Прощайте, мужики!»
– Товар заберешь с собой. Пойдем на прорыв, повезем его на салазках, – повторил Басаев, готовясь нырнуть в джип.
К нему подбегал репортер Литкин, держа за ручку портативную телекамеру. Малиновый берет, косо сидящий на вьющихся волосах, делал его похожим на карточного валета.
– Шамиль, я ненароком услышал, ты едешь допрашивать пленных. Возьми меня с собой.
Басаев поморщился, ему не хотелось связываться с навязчивым репортером. Но тот умудрился войти с ним в близкие, почти дружеские отношения. Сопутствовал ему под обстрелами, на совещаниях и допросах, во время трапез и молитв, уверяя Басаева, что делает о нем кинолетопись. Фильм об отважных защитниках Грозного. Фильм о Шамиле Басаеве. На эту уникальную ленту уже нашелся заказчик – крупнейшая парижская телестудия, и уже через месяц фильм увидит Европа. Свое рвение Литкин совмещал с неподдельной отвагой. Снимал среди разрывов. Просовывал телекамеру в бойницы, навстречу атакующим русским. В дымный люк подбитого танка, где висели клочья растерзанного экипажа. Вел объективом по свежим могилам, по шеренгам бойцов, по зеленому флагу, простреленному русскими пулями. Его соседство раздражало Басаева, но он терпел, отдавая должное его опасной, полезной для чеченцев работе.
– Садись, – сказал он Литкину, пропуская в глубину джипа его малиновый бархатный берет.
Помещение разведки находилось в глубоком подвале, в бомбоубежище, над которым горбилась безжизненная руина дома. В бетонных отсеках работал дизель, хранилось топливо, отдыхала на тюфяках охрана. В отдельных боксах содержались пленные. В комнате для допросов горела под потолком голая лампа, на столе валялась замусоленная тетрадка, несколько железных стульев косо стояло у стен. Басаев опустился на стул, выставил ногу в начищенном ботинке, к которому прилипла могильная глина. Литкин выбирал поудобнее угол, целил камеру в пустоту, где, как он полагал, будут поставлены пленные. Начальник разведки Адам положил на стол японскую портативную рацию с мигающим зеленым глазком. Вышел из комнаты, и было слышно, как он, удаляясь, отдает приказания охране.
Ввели пленных. Шаркая тяжелыми замызганными ботинками, без бушлатов, в мятой пятнистой форме, держа перед собой скованные наручниками руки, вошли двое, понукаемые охраной, которая подталкивала их несильными тычками, поставила у стены перед сидящим Басаевым. Оба избитые, с малиновыми синяками и ссадинами, с запекшимися царапинами и отверделыми катышками крови, оставшимися от осколков, стояли, освещенные голым жестоким светом лампы. Один высокий, плечистый, с крепкой, как древесный ствол, шеей, с мускулистой грудью, выступавшей из растерзанной рубахи, угрюмо и затравленно, исподлобья, смотрел на Басаева. Другой, ниже ростом, щуплый, ссутулился, косо сдвинул стопы, вытянул худые костяшки грязных кулаков, на которых краснели глубокие царапины и порезы. На его землистом, с бескровными губами лице ярко и отрешенно сияли синие, словно невидящие глаза. Он казался слепым, не замечавшим бетонных стен, расставленной мебели, присутствующих грозных людей. Смотрел сияющими глазами сквозь стены, словно там, снаружи, что-то приближалось к нему, незримое для остальных, предназначенное ему одному.
– Они убили певца Исмаила Ходжаева, – сказал начальник разведки, упирая в стол растопыренные короткие пальцы, покрытые кольчатой рыжей шерстью.
Басаев встал, приблизился к пленным. Почувствовал, как кисло пахнут их немытые тела, пережившие испуг, избиение, – так пахли пленные и заложники, мужчины и женщины, все, с кем ему приходилось встречаться.
– Контрактники?.. Срочной службы?.. – спросил Басаев тихо и вяло, прикрыв свои жгучие чернильные глаза коричневыми сонными веками.
Пленные молчали, словно не расслышали слов, не поняли, к кому обращен вопрос.