Вознесение (сборник)
Шрифт:
– Попался, гад, в волчью яму!.. – Командующий радостно тянулся к экрану, словно дышал этим оранжевым светом, наслаждался видом гибнущего врага. – Уши-то тебе пообрезали!..
Отрок с маленьким темным ртом лежал на спине, прижав к груди хромированный кассетник, выпуская из маленького приоткрытого рта оранжевое облачко пара.
– Скоты, детей не жалеют!..
Согбенная, впряженная в сани фигура бежит, надрываясь в постромках, и длинный огонь прокалывает ее, мотает и валит в снег.
– Заложников взяли, скоты… Басаевский почерк!..
Камера скользнула по воронке, парной и липкой. Прошла по человечьей ноге, у которой, казалось, было два коленных сгиба. По второй, с истерзанной штаниной и отломанным башмаком. Осмотрела пальто, расстегнутое на груди, и две руки, сложенные крест-накрест, словно в гробу. Остановилась на лице с открытыми немигающими глазами, на которые надвинулась тень от кожаной кепки.
– Стоп! – крикнул генерал. – Это Пушков!..
Камера заглядывала в лицо человеку, словно щупала ему лоб, а потом обозрела панораму с черной сверкающей рекой, по которой бежали рыжие отсветы, извивались желтые змеи, и люди сыпались в воду, а со дна взлетали буруны, словно на людей набрасывались страшные подводные твари.
– Отмотай назад! – приказал генерал. – Разве не видишь?.. Пушков!..
– Так точно! – охнул Сапега. – Как же мы просмотрели?!
И они снова смотрели пленку, лежащего на снегу начальника разведки, стараясь разглядеть в нем признаки жизни, какое-нибудь шевеление, облачко пара у рта.
– Вертолет!.. – приказал генерал. – Туда!.. – Он повернулся к начальнику штаба. – Сам полечу!.. Вывезем без посадки на мины!.. Спустим трос!..
– Вам опасно лететь, Геннадий Николаевич, – возразил начальник штаба. – Еще остались живые чеченцы. Могут из пулемета достать.
– Выполняйте! – приказал генерал. И снова перематывал пленку, смотрел на знаменосца, на волка, на отрока с блестящим кассетником.
И на Пушкова в осеннем пальто, с оторванными ногами, сложившего руки крест-накрест, как будто в гробу.
Вертолет с бойцами спецназа
– Ниже!.. Прочешем!.. – крикнул генерал в ухо пилоту.
Вертолет приблизил к земле скользящую рыбью тень. Снизился, так что винты гнали в реке солнечные тусклые вихри. Медленно пошел над мертвыми. И все, кто был в вертолете, – генерал, подполковник Сапега, прапорщик Коровко, бойцы спецназа, – все смотрели, как под днищем проплывают бородатые лица с открытыми ртами и остекленелыми глазами, текут ошметки тканей, словно растерзанное лоскутное одеяло, чернеют в снегу воронки взрывов со следами копоти, тянутся ржавые следы, соединяющие воронку с застывшим телом.
– Где-то здесь!.. Повиси немного!.. – перекрикивая грохот винта, приказал генерал пилоту. Он углядел знаменосца, вмороженного в снег вместе с зеленым полотнищем. Ветер за ночь свернул и скомкал ткань, и волка не было видно. Где-то рядом, у знамени, судя по видеозаписи, находился Пушков. И генерал его увидел. Его обращенное к небу лицо. Сложенные крест-накрест руки. Ноги с нелепыми, неестественными перегибами, рыжую кровь.
– Стоп!.. – крикнул он в ухо пилоту. – Держать сектора обстрела!.. – обернулся он к бойцам спецназа, которые уже открывали иллюминаторы, просовывали стволы пулеметов. – Спускай трос!.. – приказал он Сапеге. – Земли не касаться!.. Мины!..
Вертолет колыхался в воздухе, раскачивая над Пушковым тень. В открытый проем дул ветер. Прапорщик Коровко спускал металлический тонкий трос с крюком-карабином. Свесил ноги, обхватив башмаками тонкую сталь, медленно стекая вниз по тросу, ближе к земле. Его отнесло от Пушкова, он делал пилоту знак, и тот, управляя машиной, возвращал ее к маленькой кровавой воронке, у которой лежал начальник разведки. Кругом было много заледенелых следов, валялись сани с покосившимся пулеметом, и рядом, в снегу, у головы полковника, с которой упала кожаная кепка, виднелась лепестковая мина. Коровко опасливо коснулся стопой земли, поместив ее в воронку от взрыва. Расстегнул пальто на полковнике, почувствовав твердое, неживое тело. Подцепил трос к поясу, закрепив карабин, поддернув, от чего тело дрогнуло. Стал карабкаться вверх, и пока он возвращался на борт, вертолет косо пошел, набирая высоту, подальше от опасного места, и Пушков, оторванный от земли, чуть прогнувшись в спине, похожий на циркового гимнаста, полетел в небесах. Он летел над рекой, над убитыми, над ворохами растерзанного тряпья и изуродованного оружия, над полем брани, которое он усеял телами врагов и теперь был взят за это на небо. Летел над солнечными пустыми полями. Пилот долбил из курсового пулемета прозрачную, в дымке, лесопосадку.Валентина Пушкова боялась одинокого печального вечера, когда Москва медленно и устало гасит желтые морозные окна, заметает снегом пустеющие, с метельными фонарями улицы, по которым мчится шальная «Скорая помощь», разбрасывая фиолетовые безумные вспышки. И тогда в ее пустом доме выступает из полутьмы большая фотография мужа и сына – торжественно-строгие, прижались друг к другу плечами, полковничьим и лейтенантским погонами. Валентине не хотелось оставаться дома, и она решила развлечься необязательными, необременительными пустяками. Выбрала для этого Театр эстрады, что разместился в Доме на набережной, предвкушая шутки чтецов, пародистов, песенки и куплеты пересмешников, хохочущую нарядную публику, среди которой ей не будет тревожно и одиноко.
Зал был переполнен. Смеялись шуткам и намекам на шутки и выражению лица, предварявшему шутку, самому виду выходящего на сцену артиста, перед которым ложились букеты, ставились корзины с цветами. А у нее было болезненное отчуждение от зала, от игривых актеров, от легкомысленных и часто остроумных анекдотов. Не покидала раздражающая мысль – как могут эти нарядные москвичи радоваться до слез мягким скабрезностям, милым гримасам, нехитрым пародиям, когда в это же время в дикой жестокой земле воюют их соотечественники, движутся с погашенными огнями броневики и танки и горит жутким ночным пожаром огромный город.
Она не досидела до конца спектакля. Вышла в морозную синеву с дымчатыми фонарями, заиндевелыми фасадами, блеском шумящих, похожих на водопад машин, льющихся с моста к «Ударнику» и дальше на Якиманку с рекламой бабочки, радужно порхающей в зимнем тумане. Москва-река, незамерзшая, густая, с ленивыми льдинами, была окутана паром, сквозь который сияло золотое негасимое солнце храма Христа Спасителя и кустился, кудрявился Кремль, как фантастический розово-белый сад, расцветший среди зимы.
Она прошла под мостом на Софийскую набережную с белыми посольскими особняками. Медленно двигалась вдоль парапета, за которым внизу маслянисто колыхались огни. И ее посетило видение – пестрый половик с черным сонным котом, стол с разбросанной колодой карт, тузы, короли и валеты, и старушка с синими глазками показывает червовую даму. Смеется: «Толюха, это твоя краля на веки веков!..» Валентина улыбалась, когда видение исчезло, и она забыла, что вызвало у нее это умиление и печаль.
Кремль, вознесенный на холм, розовый, белый, с резными колокольнями, башнями, плетением крестов, серебряными и золотыми куполами, казался огромным садом, распустившимся в зимней Москве. Валентина взволнованно смотрела на этот небесный сад, взращенный волшебным садовником на небесах, пересаженный в русские снега и морозы для вечного цветения. Ей захотелось, чтобы сын и муж оказались сейчас рядом с ней. Пережили вместе с ней это волнение. Увидели Кремль ее глазами. Восхитились серебряными и золотыми плодами, выращенными небесным садовником.
Она тянулась через реку, словно хотела коснуться губами розовых лепестков, серебряных листьев, погрузиться в живую, дышащую глубину. Почувствовала, как окружающее ее пространство дрогнуло, по нему прошла рябь, Кремль стал размытый, словно потревоженное отражение. Стал колыхаться, распадаться, словно его смывало и он оседал, проваливался вместе с холмом и набережной в черный бездонный провал, в кромешную тьму, со своими церквами и башнями, золотыми крестами и лучистыми звездами, и в провале, куда он исчез, сквозила страшная пустота.
Она упала, больно ударившись о ледяной тротуар. Очнулась. Кто-то ее подымал, отряхивал снег с пальто, заботливо спрашивал. Она благодарила, отвечала несвязно, шла по набережной, ухватившись за парапет. Кремль, розово-белый, грозный, стоял на холме, казался обугленным, с запекшимися ожогами, поломанными зубцами и башнями, оплавленными куполами, словно пронесся сквозь жестокие слои мироздания, огненные бури и вернулся обратно, неся в Москву страшную весть о конце Вселенной.
Валентина держалась за ледяной парапет, чувствуя, как мертвящий холод втекает в нее и она каменеет, мертвеет, превращаясь в каменную скифскую бабу.Антонина Звонарева, перед тем как лечь спать, достала из шкафа сыновью рубаху. Разглаживала пальцами воротник, умиляясь, думая, что ворот наверняка станет сыну тесен, в армии солдаты быстро мужают, растут в плечах и груди, и когда сын вернется, она купит ему новую, нарядную, розовую рубаху, которую видела недавно в магазине. Она поцеловала клетчатую ткань, стараясь уловить на ней теплые запахи сына. Ей показалось, что пахнуло милым птичьим запахом его светлого торчащего хохолка. Бережно, застегнув все пуговки, положила рубаху в шкаф.
Помолилась на ночь перед иконкой в медном окладе с малиновым теплым огоньком лампады – о здравии сына, о его скором возвращении домой. Помянула родителей, родственников, покойника мужа, пожелав им всем оказаться в небесном царстве, где нет болезней, печалей и в садах по тропинкам гуляют белокрылые ангелы. Медленно разделась, облачаясь в ночную рубаху. Видя сквозь сонные ресницы, как светится малиновая ягодка лампады, быстро заснула.
И приснился ей тяжкий неотступный кошмар. Будто она едет в поезде, в общем вагоне, через огромную сырую равнину, с болотами, с мокрыми кустами, среди стуков и скрипов вагона. Рядом на лавке стоит застегнутая сумка, в ней спрятана голова сына, которую она тайно везет домой, а соседи на лавках приглядываются к сумке, догадываются о ее содержимом, переговариваются между собой, указывая на сумку глазами. Ей страшно, что сумку начнут расстегивать, обнаружат голову сына, отберут и будет ужасный скандал по поводу того, что она принесла в вагон недозволенную поклажу. Она хочет исхитриться, ускользнуть из вагона, унести с собой сумку. И как только за окном появились кирпичные стены и закопченная заводская труба и поезд стал останавливаться, она вместе с сумкой выбежала на перрон. Она оказалась
в незнакомом городе, состоящем из одной-единственной улицы, уходящей в бесконечность. На улице нет домов, а одни только церкви. Двери открыты, в каждой сияют свечи, теплятся лампады, слышится пение. Ей хочется зайти в церковь, но она не знает в какую. Проходит мимо дверей, пропуская церковь за церковью. Увидела золотой полукруглый вход, вошла. Нет народа, в пустом озаренном пространстве стоит священник, к ней спиной. Священник в золотом облачении читает книгу. Она не видит его лица, только светлые вьющиеся волосы, спадающие на плечи. Ждет, когда он обернется и ее исповедует. Он медленно оборачивается, свет заливает его лицо, и она узнает сына, в парчовой, шитой золотом ризе, золотой епитрахили, со священной книгой в руках.– Я ждал тебя, мама… Подойди… Я тебя исповедую…
Она приближается, встает перед ним на колени, чувствует, как на голову ей ложится епитрахиль. И просыпается с криком.
Ее темная пустая спальня. Красная клюковка лампады. В страхе, с колотящимся сердцем, она лежит вся в слезах.
Стая голодных собак в течение дня с далеких холмов наблюдала черную, окутанную испарениями реку, глазированный солнечный берег, недвижные, разбросанные взрывами трупы. Издалека ловила запахи крови, остывающей человеческой плоти. Лишь ночью, когда загорелись звезды, старый вожак с обгорелым до костей боком повел стаю к реке, чутко внюхиваясь в дуновения ветра, вслушиваясь в похрустывания наста, всматриваясь угрюмыми глазами в ночное мерцание снегов. Пахло холодной рекой и умершими людьми, в которых смерть остановила горячие и опасные запахи жизни. Выгибая костлявую спину, приседая на задних лапах, вожак первым спустился с холма на берег, где лежали мертвецы, и ждал, приподняв загривок, не раздастся ли крик, не полыхнет ли огонь, вонзаясь под кожу раскаленной болью. Но было тихо, позванивала наледь реки, отражались туманные звезды, и в снегу, черные, поваленные, лежали мертвые люди.
Вожак, оседая на хвост, съехал по наледи и, проламывая хрупкую корочку наста, приблизился к мертвецу. Тот лежал, опудренный снегом, приподняв стиснутые кулаки, в которых застыло древко с негнущимся заледенелым полотнищем. На жестяном волнистом листе была нарисована собака с острыми ушами, и вожак, разглядев свое изображение, обошел стороной знамя, всматриваясь в мертвое лицо, не дрогнут ли веки, открывая живые блестящие глаза. Но лицо оставалось недвижным, в нем, как в глыбе льда, слабо отражались звезды, и вожак вцепился в перебитую ногу, пьянея от вкусного запаха замороженной крови. Стал рвать клыками твердую ткань, добираясь до костей и волокон. Стая, услышав урчанье вожака, удары зубов о кость, спустилась на берег, разбрелась среди убитых, начиная их драть и глодать. Пойма наполнилась хрустом, рычанием, лязгом зубов, скрипом и скрежетом разрываемых сухожилий, желтым блеском голодных свирепых глаз.
Молодая тощая сучка с обвисшим выменем и обмороженными сосцами, поджав лысый хвост, поскуливая и заискивая, подобралась к вожаку. Захлебываясь голодной слюной, сунулась было к трупу, норовя ухватить торчащий обрубок ноги. Но вожак крутанул тяжелой башкой, злобно захрипел, обнажая кривые клыки, и сучка, жалобно взвизгнув, отскочила в сторону. Там, куда она отскочила, тьму разорвал грохочущий рыжий огонь. В этом огне возникла взлетающая сучка, изогнутая, с повисшими ногами. Вожак, не дожидаясь, когда погаснет пламя с черной, перевернутой сучкой, огромным скачком перепрыгнул мертвого человека и помчался по берегу. И вся стая кинулась следом, перескакивая вмороженные тела, проламывая наст, выстилаясь под звездами. Звучали взрывы. Подорванная собака подпрыгивала над красным ворохом, шмякалась в снег, окруженная дымом и гарью. А мимо, озираясь на разорванную пламенем тьму, уносилась стая, и звезды, размытые в беге, казались золотыми, выдернутыми из неба шнурами.Художник Зия завершал картину, нарисованную на ломаной кирпичной стене, пропуская над головой незримые вихри снарядов, от которых на землю падал длинный ноющий звук, словно серп подрезал огромные металлические тростники и они, подрезанные, кипами ложились на город. Картина изображала смертельный бой.
Рота русских десантников держала высоту, зарылась в снег. А по склону, вал за валом, атаковали чеченцы. Кидали из труб гранаты, забрасывали окопы частыми гремучими взрывами, били от животов пулеметами. Получали сверху в ответ разящие очереди, косматые трассы, разрывы гранат. Склон был в чеченских трупах. В окопах лежали окровавленные, растерзанные взрывами десантники. Ротный по рации связывался через горы с далеким штабом, докладывал о потерях, о нехватке боеприпасов, о том, что снизу движется новый вал атакующих, а в его окопах почти не осталось живых.
– Тайфун, я – Гранит!.. Если через полчаса… через полчаса… не выйду на связь… вызываю огонь на себя!.. Огонь на себя!.. Прощай, Коногонов!.. – Отбросил рацию, ухватил окровавленными кулаками горячий пулемет, взволновал грохочущую ленту с желтыми пулями, кося надвигавшуюся черную цепь.
Рукопашная, в которой сошлись остатки роты и чеченский отряд, была страшна, наполнена рыком, хрустом костей, лязгом зубов, треском разрываемой плоти. Бились молча и жутко штыками, ножами, лопатками. Посылали друг другу в лицо короткие пистолетные выстрелы. Гора шевелилась, по ней ползли умирающие люди с ножами в груди, с дырами во лбах, оставляли в снегу красные горящие борозды.
Прапорщик бился с чеченцем, ударяя кулаком в бородатую голову, в выпученный ненавидящий глаз. Получал удары кастетом, который дробил ему кости лица, срывал шипами кожу и мышцы щек. Слабея, ударил чеченца под дых, услышав, как треснула у врага селезенка и сквозь бороду хлынула жидкая кровь. Получил удар кастета в висок, чувствуя, как хрустнула кость и в ослепший мозг погрузилась свинчатка. Падали один на другого, матерились, плевались, хватали друг друга зубами. Рухнули разом в снег. Их души вырвались из погубленных тел, выпутались из сплетения жил, продрались сквозь тесные ребра, вылетели из кричащих ртов. Изумленно летали, взирая на оставленные ими тела, на горячую жижу и кровь, на страшные, искаженные болью лица. Увидали друг друга. Изумились. Кинулись друг другу в объятия, благодаря Создателя за то, что выпустил их наконец из бренной плоти, обреченной убивать и страдать. Невесомые, счастливые, похожие на туманные сгустки света, ринулись ввысь, на небо, оставляя под собой дымную, окутанную взрывами гору.
Ротный священник схватился с муллой. Оба в камуфляжах и бутсах. Бились головами, пинались ногами, залезали друг другу в рот грязными пальцами, разрывая губы и ноздри. Бархатная скуфейка священника. Пестрая тюбетейка муллы. Клин золотой бороды. Черно-синий косматый клок. Грызлись зубами, плевались кровавой слюной. Упали сцепившись. Покатились с горы, выкликая ругательства, ударились о древесный ствол. Возились в снегу, подбираясь к горлу друг друга. Вспомнили, что за поясом у них пистолеты. Стоя на коленях, уткнулись стволами в грудь, разом спустили курки. Отброшенные выстрелами, лежали, зажимая ладонями смертельные раны, глядя в небо сквозь древесные ветки. Их души, вырываясь из красного пара, протискиваясь сквозь древесные сучья, ликовали, сбросив тяжкую зловонную плоть, удаляясь от хрипа и клекота. Узрели друг друга, кинулись в объятия, прижались уста в уста. Уносились в туман, в белое пятно света, оставляя под собой хрипящую гору.
Ротный дрался с командиром чеченцев, выкрикивая страшную брань сквозь пшеничные усы. Бил свалявшимся чубом в бритую синюю голову. Его правая рука была отстрелена крупнокалиберной пулей, из прорванного рукава хлестала парная кровь. Левой рукой он стиснул горло чеченца, не пускал от себя, видя, как вверх по склону поднимаются дымные взрывы. Батарея гаубиц открыла огонь по горе, и ротный, слабея, торопил приближение взрывов. «Так, мужики!.. Спасибо!..» Снаряд накрыл их обоих, превращая в ошметки и костный пепел, развешивая по деревьям их жилы и клочья одежд. Их души вырвались из огня, уходя от взрывной волны и брызнувшей стали. Витали над горой, где взрывы валили деревья, месили окопы, выжигали на склоне воронки. Увидали друг друга, счастливо слетелись. Словно белые голуби, прянули ввысь, обнимая один другого белыми крыльями. Счастливые, невесомые, неслись в синеве.
В небесном саду, в тени деревьев, был накрыт длинный стол. В вазах синел виноград. На блюдах лежали яблоки, груши, гранаты. Краснели арбузы. Из дынь изливался душистый сок. Золотая оса ползла по блюду, опьянев от сладости. За столом сидели чеченцы и русские, павшие в жестоком бою. Обнимали друг друга, угощали плодами, внимали словам и песням. Командир чеченцев клал перед ротным темную виноградную гроздь, и тот подносил виноградину к пшеничным усам. Прапорщик десантным ножом рассекал арбуз, бережно клал ломоть перед бородатым кавказцем. Священник читал мулле «Послание апостолов» и спрашивал, как будет по-арабски «любовь».
Земли не было видно. Кругом была синева, и в ней, едва различимо, словно клин журавлей, нарисованные кистью художника, летели ангелы.Москва, Торговцево,февраль – июнь 2000 г.
Дворец
Долго ли мне видеть знамя, слушать звук трубы?
Иеремия, VI, 21
Часть I
Глава первая
Иногда, в редкие минуты одиночества и покоя, он пытался представить, откуда, из какой глубины возникла его душа. Из какого невнятного мерцающего тумана она вплыла в жизнь. По крохотным пылинкам памяти, по мимолетным корпускулам света он восстанавливал момент своего появления. Цеплялся за младенческие хрупкие образы, вслушивался в слабые отголоски, стремился различить, уловить ту черту, за которой из туманного, неразличимого целого возникло отдельное, ощутимое, чувствующее – он сам. Перебирая воспоминания, удаляясь в прошлое, в юность, в детство, он словно уносился вспять на тончайшем световом луче, врывался в дымное непроглядное облако, из которого вышел. Сверкающая бесконечность чудилась ему за этой мглой и туманом. Туда, в это необъятное сверкание, пройдя сквозь сумрак, вернется его душа.
Танки в пустыне, скрежет песка и железа. Корма зарывается в белый горячий бархан. Прыгать с брони в раскаленное пекло, в песчаную жижу и бежать, хватая губами прозрачный огонь. Солдат, как ящерица, вьется на склоне, сволакивает на себя лавину песка. От подошвы в глаза – колючие брызги. И в броске, в кувырке, ослепнув от солнца, бить очередями в небо, в бархан, в белый жидкий песок.
Все это там, вдалеке, в азиатском гарнизоне, где надрывается его батальон – водит машины, дырявит мишени, ведет рукопашный бой, вяжет из слег штурмовые лестницы. В казармах, в ружейных комнатах – запах пота и смазки, тусклый блеск остывающего после пустыни оружия.